Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 10



«Дочь неподвижна на руках отца, ее голова откинута назад, глаза плотно закрыты… Потом отец сидит в кресле, в его больших глазах блестят слезы, он долго, горячо и жадно целует ее, словно возлюбленную. Дочь ничего не говорит, отец хранит молчание. Он сидит, склонившись над дочерью, будто над своей первой девушкой, которую впервые в жизни полюбил, и все целует и целует ее…»

Как часто Клейсту приходили видения, когда волшебные детские желания становились реальностью. Как часто являлись ему подобные мечты! В произведениях Франца Кафки есть схожие черты с работами Клейста. В частности, это относится к его прозе. Эта схожесть – не простой эмоциональный отклик писателя, на который мы не раз уже обращали внимание. Это глубокая внутренняя близость основополагающих взглядов двух людей. Эта близость в высшем смысле слова была настолько сильна, что выражалась даже в портретном сходстве писателей – в их мальчишеском облике, в чистых чертах лица. И в работах Кафки мы находим идею «ответственности за свою семью». Это объясняет смысл таких рассказов, как «Метаморфозы», «Приговор», «Кочегар», и смысл многих отрывков из других произведений. Использование художественных символов, которые в то же время являются реалиями жизни, – характерная черта стиля обоих авторов. Образ благородной женщины, которая на глазах у своей высокопоставленной семьи превращается в обесчещенную мать-одиночку, не так далек от образа сына, который трансформируется в презренного паразита (рассказ «Метаморфозы»).

Связь с детскими воспоминаниями, с семьей является очень важной для творчества Клейста и Кафки. Для Клейста характерны прусские традиции, на которые оказала влияние кантианская система, на Кафку подействовала еврейская этика, получившая новую жизнь в результате обогащения другими этическими учениями. Как-то я сказал Францу, что на своем портрете Клейст выглядит как ребенок. На что Кафка ответил: «Я тоже никогда не вырасту до такой степени, чтобы стать мужчиной, и я внезапно превращусь из ребенка в седовласого старца». Он часто подчеркивал и отмечал в своем дневнике, каким юнцом он всегда выглядел. Одно время он был не совсем уверен в своих сексуальных способностях. То же самое рассказывал о себе Клейст. Затем оба они считали себя обязанными доказать своим близким, что не являются ничтожествами. Франц терпеть не мог какую-либо «опеку» и очень страдал, когда родители посылали ему еду в Берлин в последний год его жизни голодной зимой 1923 г. Высшую жизненную цель Кафки нельзя лучше описать, чем словами Клейста: «Обработать поле, посадить дерево, вырастить ребенка». Но оба они были далеки от жизни сельского труженика. Можно провести и дальнейшие аналогии, и не исключена возможность, что Кафка изучал стиль Клейста. Оба они знали «путь назад», в детство, и часто с удовольствием туда отправлялись. И для Кафки, и для Клейста характерны кристально чистый стиль и реалистичность в изложении деталей. У обоих авторов о неразрешимом и тайном говорится необычайно ясными и простыми словами.

Глава 2

Университет

«Слова вылетают у него изо рта как барабанная дробь» – это замечание Кафки нашел я в своем дневнике. Кафка описывал такими словами одного человека – забыл какого, – который говорил не переставая.

Прочитав этот маленький фрагмент, я чувствовал изумленное восхищение – настолько мне нравился стиль Кафки. Для него же в этом не было ничего необычного, и он выражал себя, используя свою наблюдательность и дар подбирать точные сравнения. При этом ему была свойственна очаровательная естественность. Тот, кто общался с Кафкой, не мог обнаружить ни тяжелого отпечатка мрачных детских впечатлений, ни декадентских или снобистских устремлений, которые могли бы избавить от депрессии, ни мятущейся или раскаивающейся души. Все, что высказал Кафка в «Письме моему отцу», на самом деле не лежало на поверхности, а выражалось лишь намеками или в самых сокровенных беседах. Только я знал о его великих печалях и, насколько мог, их понимал.



Внешне же Кафка производил впечатление тихого, пунктуального молодого человека. В нем не чувствовалось интереса к патологическому, или к странностям, или к гротескности, но ощущался интерес к здоровому, надежному, простому.

Я много раз имел дело с обожателями Кафки, которые судили о нем только по его книгам. Они полагали, что он был печален и даже испытывал чувство безнадежности. На самом деле все было наоборот. С ним было хорошо. Он излагал свои глубокие мысли веселым тоном и был одним из наиболее забавных людей, каких я когда-либо встречал, несмотря на его застенчивый и тихий нрав. Он говорил очень мало. Когда вокруг было много народу, он мог часами молчать, но стоило ему заговорить, все немедленно начинали слушать, потому что все его слова были полны значения, и зачастую он воодушевлялся и увлекался темой разговора. Когда мы с ним разговаривали, не было конца нашим шуткам и смеху – он любил хороший задушевный смех и знал, как развеселить своих друзей. Кроме того, если кто-то испытывал затруднение, он мог без колебаний положиться на Франца, попросить у него совета, Кафка в таких случаях бывал очень деликатен. Он был удивительно отзывчивым товарищем. В ситуациях, когда он сам бывал беспомощен и растерян, он писал в дневнике о том, что его тревожило. Дневник Кафки производит одно впечатление, книги – другое, поэтому восприятие Кафки у читателя не совсем объективно. Это и послужило одной из причин, по которой я решил написать мои воспоминания.

Я познакомился с Францем Кафкой в первый год моего пребывания в университете, в 1902/03 г., где-то в начале зимы. Франц, который был старше меня на год, учился в то время на втором курсе. После окончания школы он две недели занимался химией, затем некоторое время – немецким языком, после этого изучал право. К нему он не питал особого интереса, как и большинство из нас. План изучать немецкий язык в Мюнхене вместе с Паулем Кишем так никогда не был осуществлен. Кафке не нравилось изучать право, которое было навязано еще в школе, и он не пытался этого скрывать. Я нашел запись в его дневнике (за 1911 г.): «Из старых записок: сейчас, вечером, после занятий с шести утра, я заметил, как моя левая рука стала судорожно сжимать пальцы на правой».

В «Письме отцу» Франц пишет о том, что выбрал свою профессию с ощущением давления своего отца, с ощущением «главной цели». Кафка писал: «Для меня не было настоящей свободы в выборе профессии, и я знал: по сравнению с главным это так же безразлично, как и предметы, которые я изучал в средней школе, и поэтому речь идет только о том, чтобы найти профессию, которая дала бы мне возможность, не слишком ущемляя мое тщеславие, проявлять такое же безразличие. Таким предметом оказалось право. Слабые, противодействующие этому выбору порывы тщеславия, такие, как двухнедельное изучение химии, полугодовое изучение немецкого языка, только укрепляли мое убеждение. Итак, я стал изучать право. Это означало, что в течение нескольких месяцев перед экзаменами, тратя нервы, я интеллектуально питался буквально опилками, к тому же пережеванными до меня уже тысячами ртов. Но в некотором смысле это пришлось мне по вкусу, как в некотором смысле было мне по вкусу школьное обучение, а затем канцелярская служба, поскольку все это соответствовало моему положению. Во всяком случае, у меня было замечательное предвидение – в детстве я достаточно ясно представлял, какими будут моя учеба и профессия. Я не ждал от них никакого избавления и не имел никаких надежд».

Оба из нас чувствовали себя честными только тогда, когда занимались творческой работой. Мы были слишком далеки от взгляда на искусство как на заработок. Не было никого, кто бы показал нам, по какому пути нужно идти. Нас никто не направлял, и у нас обоих не было и мысли, что можно заняться чем-то другим, кроме нелюбимой нами учебы. Правда, у Кафки была смутная мысль о том, чтобы «уехать из Праги и заняться чем-то другим».

Мы впервые встретились в «Лекционном зале для немецких студентов» – клубе, находившемся в ту пору на улице Фердинанда, теперь Народной. Каждый, принятый в германскую среднюю школу, – как жители Праги, так и приезжие из провинции, – становился членом этого большого студенческого союза, если, конечно, студент не был антисемитом или активно не заявлял о себе как о еврее (сам я увлекся сионизмом лишь через десять лет). «Зал» принадлежал немецкой партии свободы. Мы не носили головных уборов, но надевали черные, красные и золотые ленты ко дню революции 1848 г. Но как поблекла к тому времени память о той революции! Самым важным в составе этого клуба был комитет, между ним и членами «Зала» существовал некоторый антагонизм, временами происходили «баталии», которые неизменно заканчивались потасовкой. На общее собрание члены комитета приходили в форменной одежде, они носили отличительные знаки, а их принадлежность к «Залу» отмечалась лишь свободно повязанными галстуками. В отношении жизни клуба они себя больше ничем не обременяли. На голосование они являлись полным составом и голосовали единогласно по списку комитета – к нашей досаде, которую мы испытывали каждый раз по поводу этой «избирательной машины», действовавшей в точном соответствии с планами ее великого тактика – Бруно Кафки. Что касается дебатов, то члены комитета не принимали в них участия, а жалобы, исходящие от «презренных зябликов» – так назывались те, кто не носил формы, – как бы они ни были справедливы, их не интересовали. Они удовлетворялись тем, что оповещали о своих бесповоротных намерениях громогласно и решительно, будто рассекая воздух хлыстами. И комитет стоял непоколебимо на своих позициях.