Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 42

Потом все представилось ему в ином свете. Дело вовсе не в том, чего он хочет, а в том, что они могли бы ему предложить. Только этим все и определяется. Так чего же он может от них ждать? Ему вдруг стало не по себе от их вопроса, от того, как он был задан, от заключенного в нем непонимания его положения. Да кем же, в конце концов, они считают себя, эти господа, и чего, по их мнению, может он от них ждать? Уж не кажется ли им, что он попросит стаканчик мороженого? Или какую-нибудь интересную книгу? Или захочет посидеть у костра или послушать, как мурлычет кот? Не воображают ли они, что ему приспичило пойти в кино, а затем в кафе — освежиться холодным лимонадом? Или взять несколько уроков танца, или заполучить бинокль, или, на удивление друзьям, пройти курс игры на фортепиано?

Может, они решили, что ему не терпится надеть новый костюм или шелковую рубашку? Может, ожидают от него жалоб на слишком жесткую постель или просьбы дать ему стакан воды. Может, ожидают требования изменить диету, — мол, кофе, который вы влили в меня последний раз через трубку, недостаточно подслащен, несколько даже горчит, и я это ощутил всеми своими внутренностями, а поэтому, попрошу вас, кладите в него побольше сахару и хорошенько размешивайте. Соус к азу слишком жидкий, кроме того, не мешало бы его посолить. И еще мне, пожалуй, хочется пососать тянучку. В следующий раз, когда будете меня кормить через трубку, дайте мне тянучку, только не слишком сладкую, с небольшой добавкой шоколада, слегка подогретую и мягкую. Все эти годы я, видите ли, мечтал о тянучке, только ради нее месяцами бился головой о подушку, чтобы вы поняли, наконец: больше всего на свете я люблю тянучки.

Этим кретинам следовало бы и самим знать, чего он хочет, и вместе с тем понимать, что этого они все равно ему дать не могут. А хотелось ему лишь того, что для них было так доступно и естественно. Он хотел бы иметь глаза, чтобы видеть. Два глаза, чтобы видеть солнечный и лунный свет, и синие горы, и высокие деревья, и крохотных муравьев, и дома, в которых живут люди, и цветы, распускающиеся поутру, и снег на земле, и течение рек, и поезда, что прибывают и отправляются, и прогуливающихся людей, и собачонку, которая играет старым башмаком, сердито рыча носится с ним вперед и назад, отскакивает от него в сторону, терзает его подошву и вообще принимает этот башмак очень всерьез. Ему хотелось бы иметь нос, чтобы вдыхать запах дождя, и дымного костра, и слабый аромат, оставшийся в воздухе, когда мимо прошла девушка. Он хотел бы иметь рот, чтобы есть, и говорить, и смеяться, и чувствовать вкус, и целовать. Он хотел бы иметь руки и ноги, чтобы работать, и двигаться, чтобы походить на мужчину, вообще хоть на что-то живое.

Чего он хотел? Чего мог желать? Могут ли они дать ему хоть что-нибудь?

Все это налетело на него ревущим шквалом, словно бурный поток, прорвавший плотину. Ему хотелось одного — вырваться отсюда, и при этой мысли ускорялось сердцебиение, напрягалась плоть. Вырваться и кожей ощутить свежий ветер. Пусть он не услышит его запаха, но хоть представит себе, что этот ветер пришел с моря, или с гор, или из городов, или с пашен. Только бы вырваться отсюда — и чтобы вокруг люди. Не важно, что он не увидит, не услышит их, не сможет с ними разговаривать. По крайней мере, он будет знать, что он среди них, а не здесь взаперти. Жестоко запирать человека. Жестоко превращать его в вечного узника. Человеку нельзя без людей. Каждое живое существо должно жить среди себе подобных. Он — человек, он — часть человечества, ему необходимо вырваться отсюда, чтобы ощущать вокруг себя присутствие других людей.

Выпустите меня, это все, чего я хочу, думал он. Завернутый в лоскут собственной кожи, я пролежал на этой койке, в этой комнате долгие годы. Я хочу на волю. Мне это необходимо. Нельзя бесконечно держать человека в заточении, он должен хоть что-то делать. Иначе как же ему убедиться, что он еще жив? Я вроде заключенного, но у вас нет права держать меня здесь, ничего плохого я не совершил. Все та же комнатушка, все та же койка, — торчишь здесь словно в тюрьме, словно в сумасшедшем доме, словно в могиле, засыпанной слоем земли в шесть футов. Вам не понять, чего стоит вынести все это и не сойти с ума. Я задыхаюсь. Я больше не могу задыхаться, нет у меня больше сил. Будь у меня руки, я мог бы двигать ими, толкаться, я раздвинул бы стены и выбрался куда-то на простор. Будь у меня голос, я мог бы закричать, завопить — о помощи, мог бы разговаривать с самим собой. Будь у меня ноги, я мог бы ходить, мог бы убежать отсюда на волю, где воздух и пространство, где я не задыхался бы, как в этой дыре. Но у меня ничего нет, и я бессилен, и, значит, вы должны мне помочь. Вы должны мне помочь, потому что где-то там, внутри, я схожу с ума, теряю рассудок, страдаю так, что вам и не понять. Где-то внутри я исхожу криком и стоном, борюсь за простор, за воздух, спасаюсь от удушья. Так выпустите же меня туда, где есть воздух и люди. Пожалуйста, выпустите, дайте подышать. Выпустите меня отсюда, верните обратно в мир.



Он уже собрался было послать им целый поток точек и тире, но сообразил, что все это невозможно — ведь он — не обычный парень, которого достаточно выпустить из обычной тюрьмы, чтобы он зажил обычной жизнью. Он — экстраординарный случай. Теперь уже всегда, где бы он ни оказался, кому-то придется заботиться о нем. За это надо платить, а денег у него нет нисколечко. Выходит, он станет бременем для людей. Правительство — или кто бы там о нем ни заботился, — надо полагать, не станет разбрасываться деньгами, чтобы ублажать его, тратить целое состояние, лишь бы он, видите ли, мог дышать вольным воздухом и быть среди людей. Кто-то, может, и согласился бы на это, но только не правительство, ему этого не понять. Правительство скажет прямо: с ним все кончено, где это видано, чтобы парень без рук, без ног, глаз, ушей, носа получал удовольствие от общества людей, которых он не видит и не слышит, с которыми не может говорить? Правительство скажет: эта затея — сплошной бред, и ну ее ко всем чертям, пусть уж он лучше остается на месте. Да и слишком уж это накладно.

И вдруг его осенило — ведь в его власти заработать много денег, во всяком случае, достаточно, чтобы содержать себя и всех, кто за ним станет ухаживать. Из обузы для правительства он превратится в источник доходов для него же. Люди всегда готовы платить за диковинные зрелища, всегда интересуются всякими ужасами, а ведь, пожалуй, на всем земном шаре нет другого живого существа, столь страшного, как он. Однажды он видел человека, который на глазах публики превращался в камень. Можно было постучать монеткой о его плечо, и звук был такой, будто монетка бьет по мрамору. Это было довольно страшно. Но он-то! Весь его вид несравненно страшней. Человек-камень мог прокормить себя и зарабатывал достаточно, чтобы платить кому-то за уход и услуги. Что ж, этого может добиться и он. Только бы они его выпустили, а уж он обо всем позаботится.

Он мог бы неплохо заработать, совершая турне. Мог бы служить своеобразным пособием. Конечно, глядя на него, люди мало что узнают про анатомию, но про войну они узнают все, что только можно о ней узнать. Ведь не шуточное это дело — сосредоточить войну в обрубке одного-единственного человеческого тела и показать этот обрубок народу! Пусть все увидят разницу между той войной, какую изображают в газетах или на облигациях займа свободы, и войной, которая ведется где-то там, в полном одиночестве, в грязи, войной между человеком и снарядом огромной взрывной силы.

Внезапно он загорелся этой идеей, она так взволновала его, что он даже забыл о своей тоске по воздуху и людям. Идея эта показалась ему чудесной. Он превратится в живой экспонат, он покажет всем простым парням, что их ждет. А сам, выставляя себя напоказ, будет независим и свободен. Значит, он окажет великую услугу всем, в том числе и себе самому. Его будут показывать ребятам, их матерям и отцам, сестрам и братьям, женам и возлюбленным, бабкам и дедам: к нему прикрепят табличку — «Это — война!». Облик войны сконцентрируется в этом комке мяса, костей и волос, и до самой своей смерти люди не забудут его.