Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 42

Он думал о рабах, возводивших пирамиды. Тысячи, сотни тысяч людей тратили жизнь на постройку мертвых памятников мертвым царям. Он думал о рабах, сражавшихся друг с другом в римском Колизее на потеху удобно рассевшимся в ложах патрициям, которые движением большого пальца — кверху или книзу — решали, жить гладиатору или умереть. За непослушание рабам отрезали уши, отрубали кисти рук, с корнем вырывали язык, чтобы они не разглашали тайн. Душераздирающие вопли, мольбы о пощаде… Спокон веку во всем мире бедных, несчастных ребят закалывали, топили, распинали, расстреливали, погружали в кипящее масло, засекали до смерти, сжигали на кострах, такой была судьба рабов, судьба простых ребят, таких же как он. Но рабы могли в любую минуту умереть, а он не мог, и вдобавок он был искалечен куда ужаснее, чем любой из когда-либо живших рабов. Но все же он был одним из них, частью их. Он тоже был рабом. Ведь и его оторвали от дома. И его, не спросив согласия, поставили на службу другим. И его угнали в чужую страну, далеко от родных мест. И его заставили сражаться в чужом краю против других рабов, подобных ему. И его изуродовали и пометили вечным клеймом. Наконец, и его сделали узником, загнав в самую тесную камеру-одиночку — в его собственное искромсанное тело, — и предоставив дожидаться там спасительной смерти.

Так помоги же, господи, нам, рабам, думал он, помоги нам всем! Сотни лет, тысячи лет мы отбиваем точки и тире, стремясь вырваться из мрака наших застенков. Мы несчастные парни, мы рабы, и мы морзим, морзим, морзим — и всегда и вечно…

Тяжело ступая, в комнату вошел мужчина. Он остановился у койки, откинул одеяло и принялся ощупывать его. То был врач. Наверное, сестра доложила ему — у этого обрубка все время дергается голова, совсем с ним извелась, надо что-то придумать, взгляните на него, попробуйте его утихомирить. Вот он и пришел и теперь тычет его во все места. Затем доктор вытащил трубку из его горла, и он почувствовал легкий приступ удушья, как это бывало всегда, когда трубку вынимали, чтобы промыть. Вставив трубку обратно, доктор постоял спокойно, ничего не делая.

Все это время он не переставал сигналить, а теперь, когда доктор неподвижно стоял над ним, засигналил еще энергичнее. Как знать, — а вдруг доктор его поймет?! По дрожанию койки он определил, что доктор подошел к шкафчику и вскоре вернулся. Что-то холодное и мокрое коснулось культи его левой руки. Потом он почувствовал мгновенную боль и понял, что ему сделали укол.

Инъекция подействовала не сразу, но он уже знал — это наркотик. Они пытаются заставить его замолчать. Они давно добиваются этого. Они отлично понимают, что он задумал, да и как не понять — это ясно всякому, у кого есть хоть крупица разума. Конечно же, они вступили в сговор против него, они делают все, лишь бы он замолчал. Но он одержал над ними верх и морзил без устали. И тогда они решили прибегнуть к наркозу, заткнуть ему рот. Главное для них — отделаться от него, выбросить его из головы.

Он исступленно замотал головой, пытаясь дать им понять, что не желает спать под наркозом. Но доктор вытащил иглу, и он понял, что теперь уже не важно, желает или нет.

Наперекор всем их ухищрениям он решил продолжать подавать сигналы, укрепить свою волю настолько, что даже когда наркоз одолеет его и он погрузится в небытие, — даже во сне он будет безостановочно морзить. Так запущенная машина продолжает работать, когда человек уходит.

Но на его мозг стал наползать туман, оцепенение сковало его плоть, и всякий раз, когда он отрывал голову от подушки, ему казалось, что он поднимает какой-то непосильный груз. Груз становился все тяжелее, сигналы замедлялись, мышцы омертвели, словно у покойника, мозг, парализованный дурманом, словно бы сморщивался и усыхал. И при последнем проблеске мысли он сказал себе — они опять победили. Но они не смогут побеждать всегда, не смогут всегда, о нет, не всегда…



Глава шестнадцатая

Все стало медленно изменяться, расходиться широкими расплывчатыми кругами, которые растворялись один в другом. Отдыхал каждый мускул его тела, отдыхал его мозг. Никогда еще ему не лежалось так мягко. Под головой не подушка, а облако. На груди и животе не одеяло, а тончайший шелк, паутинка, нежный, теплый воздух. Сверху и снизу, справа и слева — вообще ничего. Мягкая кожа приятно обтягивает мышцы. Даже кровь — и та будто отдыхает, не прокачивается через сердце, а застыла в венах — теплая, жидкая и недвижная.

И все-таки в самом ядре этого безграничного и безмолвного покоя что-то двигалось. Покоем был он сам, его тело, но мысли его двигались, медленно парили в безветренном мире. Нет, это не был мир. Это было пространство, какое-то раскаленное пространство, сквозь которое он перемещался, медленно или быстро — он и сам не знал, потому что никакой встречный ветер не обдувал его. Так, вероятно, движется звезда, равномерно описывая круги в пустоте, где нет ни атмосферы, ни жизни.

И везде были краски. Не резкие, не броские, а просто легкие оттенки, какими расцвечивается небо на заре, — розоватые, синеватые, бледно-лиловые отливы морской ракушки, которая внезапно разрослась и стала больше неба и больше всего, что в нем есть. Это разноцветье наплывало на него, проникало в него, растворялось в частицах его тела и затем исчезало, уступая место все новым и новым краскам, удивительным, прекрасным, неправдоподобным. Здесь были холодные цвета и цвета сладко пахнущие, и когда они проходили сквозь него, от них мутилось в голове и в мозгу звучали высокие ноты. Музыка доносилась отовсюду, но негромкая. Какая-то тонкая, почти беззвучная музыка. Она была просто частью пространства, звуком, который то же самое, что пространство и цвет, звуком, который сам по себе ничто и вместе с тем более реален, чем плоть, или кровь, или сталь. Музыка была так сладостна, звенела так высоко, что казалась такой же частью его самого, как тончайшие волокна его тела. И пространство, и краски, и музыка, и он сам — все было одним целым, все слилось воедино, как сливается дым с небом, и теперь, подобно им, он стал частью времени.

Затем музыка оборвалась и настала тишина. Не та тишина, какая иногда наступает, когда ты живешь в обычном мире, не та тишина, когда просто нет шума. И даже не та, что знакома глухим. Такую тишину слышишь, приставив к уху морскую раковину. Это тишина самого времени, и она так величественна, что от нее делается шумно. Такая тишина подобна отдаленному раскату грома. Она так плотна, что уже перестает быть тишиной. Она изменчива: то она вещь, то мысль, а в конце концов — она только страх.

Он повис в этой тишине и ждал, что будет дальше. Он не знал, чего именно следует ожидать, но знал — что-то произойдет. Словно он заметил облако дыма от взрыва порохового заряда и теперь, ждал звука. Затем тишина нарушилась его падением. От сопротивления воздуха, сквозь который он летел вниз, его дыхание оказалось спертым, втиснутым в глубь легких. Он падал в миллион раз быстрее падучей звезды, быстрее, чем свет проносится сквозь десять тысяч лет и десять тысяч миров, и все вокруг него становилось громче, стремительнее и ужаснее. Огромные круглые шары — больше Солнца, больше всего Млечного Пути — неслись на него с такой скоростью, что казались колодой игральных карт, которые кто-то быстро-быстро тасует. Они налетали на него, ударяли прямо в лицо и лопались точно мыльные пузыри, уступая дорогу следующим и следующим. Его мозг работал так быстро, что он успевал изготовиться к очередному удару, а когда шар лопался, подставлял лицо следующему.

Он начал вертеться быстрее пропеллера аэроплана, и от этого верчения в голове стоял сплошной гул. Он слышал голоса, все голоса мира, голоса с ногами и руками, голоса, пытавшиеся схватить и лягнуть его, когда он проносился мимо них. Все мелькало перед глазами с такой быстротой, что он не мог разглядеть ничего, кроме света. И, видя этот свет, понимал — все это нереально, ибо реальные предметы отбрасывают тень, а тень перекрывает свет.