Страница 21 из 94
— Есть, та самая, которая с Олегом дружила, — вмешалась в разговор мать. И продолжила: — Серьезная девчонка. В училище поступила — на фельдшера-акушера. А вечерами санитаркой работает. Не хочет на иждивении у родителей быть. Она и к нам приходит. Помогает мне. Хотя никто не просит ее об этом. Сама. Не то что Настя, эта все умеет, — хвалила мать девчонку взахлеб.
— А кстати, Настя навещает вас?
— Да ее Андрей выставил. С год назад. С бутылкой пришла. В день смерти Олега. Помянуть решила. Ладно бы одна. Так на хвосте за собой нового хахаля притащила. Оба пьяные. Он и выставил.
— Не потому выгнал. А за то, что на пьяную голову, в день смерти Олега она тебя поминала. Как мертвого. Совсем мозги пропила. Я и вышвырнул. Запретил приходить! — не сдержавшись, сказал правду Андрей.
Федор понял возмущенье сына, но не стал разжигать это пламя. Ушел от продолжения разговора. Он рассказывал Андрею о Якутии, тайге, лесорубах бригады. Вспоминал смешные и забавные случаи.
— У меня в бригаде половина страны работает. Все разных национальностей. Ни одного профессионального лесника. Самая низкая квалификация — повара — у Николая. А живем как одна семья, хоть и чужие друг другу. Конечно, поначалу каждому тяжело. Всяк по-своему в тайгу вживается. Мы помогаем.
— Ну, а ты как, привык? — спросил сын.
— Тяжелее и дольше других втягивался, — честно признался Никитин и продолжил: — Месяца три прошло с того дня, как я в тайгу приехал. Сидим как-то с мужиками у костра. Ночью. Темно, тихо. А мы отдыхаем. Дух переводим после работы. Разговариваем вполголоса. И вдруг слышу я треск кустов. Кто-то к палатке прет. Тяжелый и большой. Раз огня не боится, значит, медведь-подранок. Такие людоедами быстро становятся. А у нас не только путевого ружья, мелкашки нет, чтобы отпугнуть. У всех волосы дыбом встали. Медведь — зверь неуправляемый. На кого кинется? Кому не повезет? И нет бы заорать, в кучу сбиться; от страха языки будто отнялись. И не только встать, пошевелиться не могли. Словно все паралитиками стали. Дыханье перехватило. Треск почти вплотную к нашей палатке и поляне подвалил. И вдруг затих. Мы в комья сжались. Каждый со своей шкурой прощался и душой. У меня тоже не только рубашка — майка к спине прилипла. И вдруг наш горбун Митька как завизжит. Вонь от него по всей полянке пошла несносная. А он блажит и за дерево показывает. Там непонятное на нас смотрит. И фыркает. Наверно, Митькин дух не понравился. Нас и вовсе в землю вжало. Да еще бы! Глаза огромные. Смотрят не мигая. И рога! А мы, как назло, про всякую нечисть говорили. Она и услышала! «Пошла вон, туды твою мать!» — сорвался первым Костя. Глянули мы, а и у него на заднице мокрый круг. Олень это был! Мы его за сатану приняли в ночи. Почти до утра всей бригадой отмывали свои страхи в Алдане. А олень, как мы тогда поняли, от волков убегал. У нас защиту искал. Как мужик у мужиков. Да мы оплошали. Смелости полные штаны натрясли. Зато потом нас никто испугать не мог. Этот случай уроком стал. Хорошо, что на тот момент олень подвалил. Случись другой, подловил бы на растерянности, на лихой минуте, и могла бы стрястись беда.
— А тебе со зверем приходилось встречаться?
— Каждый день. Особо поначалу. Теперь уже распугали. Не так часто видимся, — ответил Федор.
— А отбиваться приходилось от кого-нибудь?
— Было, — как-то враз сник Федор.
— Расскажи, — попросил сын.
— Зимою это случилось. В Якутии полярная ночь стояла. Светает на три часа. А дальше — хоть глаза коли, ничего не видно. Я мужиков отпустил и палатку, сам остался на деляне обмерять сортименты — нашу дневную выработку. В руках рулетка-двухметровка. И больше ничего. Вдруг ни с того ни с сего носом в хлыст ткнулся. Будто кто в зад толкнул. Ну, я подумал, что кто-то из мужиков хамски подшутил. Хотел вскочить и хорошенько проучить за беспардонность, чтобы в другой раз неповадно стало. Да не тут-то было. На меня навалился волк — вожак стаи. Здоровенный кобель. И прихватил за шею клыками. Чую, еще секунда, и все. Перегрызет, одолеет. И вот тут мне впервой Настя вспомнилась. С разинутым ртом. В день, когда из больницы меня привезли. Будто не волк, а она вцепилась в шею клыками. Это и спасло. Сумел вывернуться. Оторвал от себя зверя. Но сам озверел. Так зарычал, когда на волка кинулся, что стая разбежалась. Я вожака сгреб за глотку. Он, гад, клыками меня хватает за руки. Да куда там! Он, зверюга, разве сумел бы пережить ту ночь после больницы? Он не знает, что такое быть преданным. Это только мужикам по силам. Зверь не пережил бы! Вот и сграбастал. Матом, как ту стерву, крыл. Сдавил глотку. Всем пузом на него навалился. Мало рук. Зубами в глотку ухватил его. Зверюга, наверно, от страха сдох. Дернуться не сумел. Я его не просто задавил, раздавил всего. В лепешку. Так что дерьмо из него вылилось на снег. Вместе с кровью и кишками. А я до конца зимы его шерстью отплевывался, которая в зубах застряла. Если б знал зверюга, на кого нарвался, — в жизни бы не подошел близко. И всем волкам наказал бы не бросаться на мужиков, какие сумели пережить бабью подлость. Но в тот день именно эта сволочь помогла мне волка одолеть и выжить. Его отметины и теперь на шее заметны. А ее — на всей жизни, на всей судьбе.
— Кто ж теперь виноват, сынок? — вздохнула мать горько.
— Да я никого не виню, кроме самого себя. Она — мое горе и наказанье. Из-за нее я умирал и выживал.
— Ты все же любишь ее, — тихо сказал отец и добавил: — Иначе не вспоминал бы так часто. Выгнал бы из сердца, из памяти. Но не получается. Она всюду с тобой. И чем больше ругаешь, тем крепче любишь ее. Ненавистных, едва от них избавляются, забывают, — подметил отец.
— Ты не прав! Она осталась в памяти ошибкой, повисшей над всей моей жизнью. И рад бы забыть. Но смерть Олега… Опять меня за душу. Я места себе не находил. Вспоминая ее, я себя ненавижу. Выходит, не лучше этой потаскухи, если не разглядел, если полюбил. Ведь больше десятка лет с нею прожито. Немало! Ведь не слепой! Так что держало рядом? Любил, не отрицаю. Но потом не только ее, себя возненавидел. Во сколько лет жизни вылилась она мне — не знаю. Но уж теперь ни одной не поверю. И не доверюсь никогда!
Федор с неделю гулял по Москве пешком, вспоминал свое детство, юность. Навестил всех друзей. Побывать решил и на могиле Олега. Сам. Один. И, расспросив, где похоронен сын, с утра отправился на Ваганьковское кладбище. Он быстро нашел могилу, присел на скамейку. Задумался, загрустил. Просил прощенья у сына за то, что не сумел его сберечь. И внезапно услышал за спиной тихие, усталые шаги. Оглянулся. Седая женщина, укутанная в черный платок, шла к могилке, не видя перед собой ничего. Она что-то шептала. Внезапно остановилась, приметив Федора, замедлила шаги. И вдруг заплакала тихо, беззвучно.
— Здравствуй, — сказала еле слышно и опустилась на колени перед могилой Олега. Она молилась…
Федор верил и не верил своим глазам. Настя — совсем старуха, изменившаяся до неузнаваемости, стоит перед могилой, словно на пороге собственной смерти.
Узнала ли она его? Да какая разница?
Никитин не сразу понял, кто она. И хотел прогнать, когда узнал. Руки сцепились в кулаки. В груди буря поднялась. Он уже потянулся, чтобы сорвать ее с земли, выкинуть, выгнать, выругать. Но женщина согнулась в долгом поклоне и не скоро подняла голову.
Федор хотел отойти, дождаться, пока она уйдет, но Настя, подняв голову, сказала:
— Прости меня…
Никитин не поверил, что эти слова обращены к нему, и ничего не ответил.
— Отпусти мне мою вину, Федор. Если можешь…
Никитин молчал.
«Ругать ее? Но, видно, не сладко живется, коль старухой стала. С кем теперь счеты сводить? С этой развалиной? Верно, и ее судьба наказала. Да и нельзя ругаться на погосте», — вспомнил он вовремя.
— Скоро и я уйду. К сыну. Немного уже осталось мучиться. Наказана я, Федя. За всех разом. Больше, чем имею, уже невозможно. Знаю, что ты неделю назад приехал. Не хотела беспокоить. Не имею права. Всяк за свое зло ответ несет. И мне его держать придется.