Страница 23 из 31
Утилитаризм в эстетике Писарева был продиктован общественными тенденциями: узкий, мелочный практицизм был чужд его взглядам. Об этом свидетельствовало настойчивое требование Писарева к писателям активно относиться к действительности и занимать четкую идейную позицию. Он не признавал безразличия, «бессознательного и бесцельного творчества». Писарев подчеркивал, что сам он позицию «отрицателя» в эстетике занял «не по слепому влечению», а во имя «выяснения и очищения великой идеи, превращенной в будуарное украшение» эстетиками. В защите «великой идеи» он видел «единственный смысл существования и деятельности» любого писателя, который должен «ненавидеть святой и великой ненавистью» все то, что мешает «идеям истины, добра и красоты облечься в плоть и кровь и превратиться в живую действительность» (10, стр. 97, 98). Именно этим объясняется его критическое отношение к творчеству Салтыкова-Щедрина («Цветы невинного юмора») и Пушкина («Пушкин и Белинский»). Писарев был справедливо убежден, что в условиях глубокого умственного застоя и равнодушия сатира должна касаться вопиющих язв существующего не легким юмором и даже не громким, но беспредметным смехом, а разоблачающим, желчным, саркастическим смехом Диккенса, Теккерея, Гейне, Бёрне, Гоголя, ибо только такой смех способен привести к тому, чтобы каждый неприглядный факт действительности бил «как обухом по голове», будил живую мысль. Писарев высоко ценил сатирическое мастерство Салтыкова-Щедрина и называл его «вождем обличительной литературы», но считал не совсем устойчивой его идейную позицию, выражающуюся, по его мнению, в равнодушии к тому, на кого направится обличение, на своих или на чужих.
Одну из главных задач литературы Писарев видел в том, чтобы она постоянно вносила в жизнь «чистую струю» из естественных наук, выметая «мусор ложных понятий». Поэтому совет Писарева Салтыкову-Щедрину взяться за популяризацию естествознания при всей необычности такого совета звучит в его устах не как отрицание, а как признание таланта Щедрина и сожаление о том, что такой популярный писатель «не приносит столько пользы», сколько «мог бы приносить». Здесь сказывается желание Писарева привлечь Щедрина к своему направлению.
Писарев требовал, чтобы каждый тип, выведенный в художественном произведении, воспитывал и направлял молодежь к определенной цели, спасая этим гибнущие силы «молодых людей, способных сделаться мыслителями и работниками». С этих позиций Писарев подошел к оценке образа Евгения Онегина, в котором в противоположность Бельтову, Чацкому, Рудину, мучающимся из-за невозможности в условиях их времени претворить в действительность уже созревшие в голове идеи, он увидел «праздношатающегося джентльмена», страдающего исключительно от пресыщения жизнью и потерявшего умение серьезно чувствовать, мыслить, действовать. «Этот тип, неспособный ни к развитию, ни к перерождению», — говорит Писарев, — ни единой нитью не связан с образами представителей нового поколения. И воспитывать юношей на этом образе — значит «готовить из них трутней».
В Пушкине Писарев видел настоящего «художника слова», ценил его тонкий ум и необыкновенное мастерство, но в то же время отмечал, что из описанной Пушкиным в «Евгении Онегине» картины русской жизни нельзя сделать вывода об идеях, которыми жило общество, нельзя увидеть в полной мере «физиологии и патологии тогдашнего общества». На этом основании он не считал это произведение общеполезным. Конечно, в оценке Писаревым творчества Пушкина чувствуется узость подхода, обусловленная утилитаризмом. Писаревская точка зрения на этот счет справедливо не находит поддержки в современной литературе. Но она становится понятной, если учесть особенности того времени, в частности логику идейной борьбы.
К истинно великим поэтам, зарекомендовавшим себя «двигателями общественного сознания», Писарев относил таких поэтов-борцов, как Барбье, Беранже, Шелли, Томас Гуд и другие, которые постоянно будили в массах «ощущение и сознание настоящих потребностей современной гражданской жизни». Особую заслугу их Писарев видел в том, что они были поэтами «текущей минуты», т. е. любили живых людей и не гнушались их нуждами и страданиями. «Поэт, — говорил Писарев, — или титан, потрясающий горы векового зла, или же козявка, копающаяся в цветочной пыли». А в зависимости от этого «поэт — или великий боец мысли, бесстрашный и безукоризненный „рыцарь духа“… или же ничтожный паразит, потешающий других ничтожных паразитов мелкими фокусами бесплодного фиглярства. Середины нет» (10, стр. 98–99).
К лирическим поэтам у Писарева были особые требования, так как лирику он считал самым высоким и трудным видом творчества. Поэтом-лириком, по его мнению, может быть «только первоклассный гений», ибо только «колоссальная личность» может принести обществу пользу, обращая его внимание на свою личную жизнь и психику. К таким поэтам Писарев относил Гейне, Гете, Шекспира, противопоставляя их «микроскопическим поэтикам», «поэтическое сырье» которых с изложением их незадачливого внутреннего мира и мелочными треволнениями не заслуживает того, чтобы стать достоянием широкой общественности. В эпоху, когда назрела суровая необходимость разрешения животрепещущих социальных проблем, для такой лирики, которая уводила бы читателя от насущных задач времени, Писарев не признает права на существование.
С позиций общественной пользы подходил Писарев и к определению роли искусства. Он считал, что при выявлении общественной значимости искусства необходимо рассматривать не искусство вообще, а каждый его вид в отдельности. Развивая эту мысль, он подчеркивал, что на данном этапе истории ни один из таких его видов, как живопись, скульптура, музыка, в отличие от поэзии не приносит обществу должной пользы, так как произведения их не доступны пониманию каждого человека без комментариев. В качестве примера он берет музыку, которая может отразить тончайшие настроения души, различные оттенки чувств, но, по его мнению, выразить определенный взгляд на природу, человека и общество, выразить так, чтобы основные мысли были понятными даже для того, кто никогда не слыхал о них прежде, она не может. Основываясь на поспешных обобщениях, Писарев ошибочно утверждал, что музыка никак не может влиять на нравственное совершенствование и интеллектуальное развитие. «Если же вы мне станете говорить о том, что сонаты Бетховена облагораживают, возвышают, развивают человека и проч. и проч., то я вам посоветую рассказывать эти сказки кому-нибудь другому, а не мне, потому что я этим сказкам ни в каком случае не поверю: каждый из моих читателей знает, наверное, многих искренних меломанов и глубоких знатоков музыки, которые, несмотря на свою любовь к великому искусству и несмотря на свои глубокие знания, остаются все-таки людьми пустыми, дрянными, совершенно ничтожными» (11, стр. 182). Отрицательную позицию Писарева по отношению к некоторым видам искусства определяло прежде всего его твердое убеждение, что они сами по себе не способствуют улучшению жизни и изменению ее общественных и политических форм. «Если бы в Италии, — говорил он, — было десять тысяч живописцев, равных Рафаэлю, то это нисколько не подвинуло бы вперед итальянскую нацию ни в экономическом ни в политическом, ни в социальном, ни в умственном отношении. И если бы в Германии было десять тысяч археологов, подобных Якову Гримму, то Германия от этого не сделалась бы ни богаче, ни счастливее. Безобразие ее политического устройства, пошлость ее юнкерства и неимоверное филистерство… при десяти тысячах Гриммов продолжали бы существовать точь-в-точь в таком же виде, в каком они существуют теперь. Поэтому, — продолжает Писарев, — я говорю совершенно искренно, что желал бы лучше быть русским сапожником или булочником, чем русским Рафаэлем и Гриммом… я не могу, не хочу и не должен быть ни Рафаэлем, ни Гриммом ни в малых, ни в больших размерах» (16, стр. 192–193). Из сказанного видно, что Писарев не сумел выявить опосредованные связи между социальными проблемами и различными видами искусства, слишком упрощенно истолковывая последние.