Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 53

И никаких философов прошлого не потребовалось мне.

Дальше продираться сквозь завалы и ограждения бесчисленных скобок, кавычек, многоточий, вопросительных знаков (и это писатель пишет о писателе!) я по ветхости здоровья не мог. Да так и не понял, что же всё-таки хотел автор сказать, ядро ореха-то в чём? Впрочем, возможно, он в этом и не виноват, просто у меня, не удивительно, уже одно полушарие в полной отключке.

А рядом в «ЛГ» статья «Приговор Стеньке Разину» Юрия Скопа, давно живущего в Риге. Он «с большим душевным теплом рассказывает о судьбе так и не появившегося на экранах фильма о Разине». Впрочем, фильма-то и не было.

Статья начинается с неубедительных лингвистических изысканий: «Искренность, ведь она от иска, да?» От судебного, что ли? Да ничего подобного. Она скорее от изменившегося «корня»: искоренность, т. е. слова или чувства из корня, от корня. Вот почему, говорит, в моём рассказе «требуется чего-то покрепче, может, от крови? ОТКРОВЕННОСТИ?» И опять мимо. Корень здесь не «кровь», а «кров», т. е. кровля, покров, что отбрасывается в порыве откровенности.

Конечно, такое начало подрывает интерес к статье, но учитывая, что передо мной эмигрант предпоследней волны, я дочитал её. И вот что там в самом конце: «Да, да, — свидетели имеются — тогдашний живой гений и классик Сергей Аполлинариевич Герасимов, царь и бог киностудии им. Горького, по заданию ЦК сообщил на Старую площадь, что Разин в вульгарной трактовке Шукшина разрушит привычный народу стереотип стихийного атамана и разбойника и позволит воспринимать его как сознательного бунтаря против государственной власти. Вот о чём мне поведал Макарыч». Словом, испугался Герасимов антисоветского бунта после фильма.

Но, во-первых, если есть свидетели, где они, кто они? Уж из суверенной Риги-то можно бы рассказать о деле сорокалетней давности. Никак нет-с. Молчок. И я должен верить почётному гражданину Кобленца?

Во-вторых, есть сведения, что главную роль в судьбе фильма сыграл не Герасимов, а Ермаш, председатель Госкино, что гораздо достоверней.

Наконец, в статье Федора Раззакова читаем, что в ЦК писал о «Разине» замред Госкино Владимир Баскаков: «Сценарий был признан интересным в тематическом отношении, содержащим отдельные яркие, талантливые сцены. Вместе с тем сценарная редколлегия указала на крупные недостатки сценария идейно-художественного порядка — нагнетание жестокостей, принижение образа Разина и т. п.» («Советская Россия», 23.7.09).

Да ведь и Василий Белов, самый близкий друг Шукшина, имел немало претензий: «Прочитав сценарий «Разина», я сунулся с подсказками. Моё понимание Разина отличалось от шукшинского… Он был иногда близок к моему пониманию исторических событий, но он самозабвенно любил образ Степана и не мог ему изменить». Ну а И. Ракша вообще возводит проблему на небеса: «Это не Бондарчук, а Господь не дал ему поставить фильм».

Как видим, к делу имели отношение многие люди, включая самых близких друзей. Как же можно безо всяких доказательств всё валить из-за рубежа на одного человека — крупного деятеля нашего искусства, воспитавшего многих мастеров советского кино? Впрочем, это уже вопрос не столько к иностранцу Ю. Споку, сколько к редакции газеты, цветущей под родными осинами. Вот уж если я говорю, что Юрий Поляков в порядке страшной классовой мести лишил меня в этом году бесплатной подписки на «ЛГ», которую я имел, как все московские писатели-фронтовики, то я это могу доказать. А тут?

Известно, что неприятелей и прямых врагов у Шукшина хватало, могли найтись и на «Разина»… Иные не угомонились даже после его смерти. Вот что писал, например, Фридрих Г…штейн, ныне покойный, в статье «Алтайский воспитанник московской интеллигенции», имевшей подзаголовок «Вместо некролога»: «Что же представлял из себя этот рано усопший идол? В нём худшие черты алтайского провинциала сочетались с худшими чертами московского интеллигента… В нём было природное бескультурье и ненависть к культуре вообще, мужичья сибирская хитрость Распутина, патологическая ненависть провинциала ко всему на себя не похожему, что закономерно вело его к предельному даже перед лицом массовости явления, юдофобству. От своих приёмных отцов он обучился извращенному эгоизму интеллигента, лицемерию и фразе, способности искренне лгать о вещах, ему незнакомых, понятиям о комплексах, под которыми часто скрывается обычная житейская пакостность».





В 1999 году (Господи, десять лет пролетело!..) Василий Белов прислал мне небольшую, но интересную и хорошо изданную в Вологде книжечку с портретом Василия Шукшина на передней обложке, а на задней его же слова: «Кто бы ты ни был — комбайнёр, академик художник — живи и выкладывайся весь без остатка, старайся много знать, не ходи против совести, старайся быть добрым и великодушным — это будет завидная судьба». Такой и была судьба самого Шукшина.

Книжечка издана к 70-летию со дня рождения писателя, называется она «Светлые души». Это сборник лучших рассказов, поступивших на конкурс его имени. Тут рассказ и самого В. Белова, вернее, отрывок из воспоминаний: как он ходил к Леониду Леонову, как напечатал в журнале «Молодая гвардия» очерк о своей руководящей работе на комсомольской ниве, как ликующий и гордый пришёл в издательство получать первый в жизни литературный заработок и как вдруг… из неприкрытой двери отдела очерка услышал сказанные под добродушный смешок сотрудницы отдела Лили Русаковой слова завотделом Георгия Давидьянца: «Филипок пришёл…».

Я тогда как раз работал в журнале, что, видимо, Василий вспомнил и это побудило его прислать книжечку мне. Он писал в ту пору не только комсомольские очерки, но и комсомольские стихи. Помню, одно из них заканчивалось восклицанием о том, что ради каких-то советских ценностей:

Отдел критики, который я возглавлял, находился в одном кабинете с отделом поэзии, которым тогда руководил Владимир Котов, позже Владимир Цыбин — царство им небесное! — и когда комсомольский поэт заглянул к нам, я сказал ему:

— Вася, что ж ты так о любви-то? Вся мировая поэзия всегда прославляла её, нередко ставила даже выше жизни, а у тебя…

Он задумался…

Но это к слову, а в воспоминаниях меня поразило, как обидел его этот «Филипок»: «Значит, я для них всего лишь герой толстовского рассказа, и это меня приютила всемогущая «Молодая гвардия»! Сердце вдруг застучало… Да, мой рост не позволял стоять на правом фланге, когда дивизион выстраивался на поверку, только ведь и Дави-дьянцростом был ничуть не выше…» Но это не утешало. Куда там! «Всего лишь двумя словами я был низвергнут с какой-то солнечной высоты, с гомеровского Олимпа! Будущее померкло… Задуманная повесть представлялась теперь никому не нужной и графоманской. Наверное, зря я выбрал этот Литературный институт, этот жизненный путь…» Вот даже как!

Но — «женская жалость Лили Русаковой показалась мне приторной, я терпеть не мог даже некрасовской жалости к так называемому «угнетенному» классу — крестьянству…» Не верит он, что класс этот был угнетенным, не желает верить! И дальше: «Слёзные надрывы «Орины — матери солдатской» или «Несжатой полосы» были для меня совсем неприемлемы». Ещё удивительней… Какие надрывы? В обоих стихотворениях речь идёт о болезни и смерти, в первом — от восьми лет солдатчины, во втором — от непосильного крестьянского труда, в первом — смерть оплакивает родная мать, во втором — сама природа. Что тут неприемлемого?

Отношение к Некрасову прямо враждебное: «ярославский барин, крестьянский плакальщик»… Впервые слышу такое от писателя-деревенщика. Вот через сколько поколений вылезла классовая вражда крестьянина к барину. Но ведь, дорогой Вася, почти все наши классики XIX века были барами, как мы с тобой, да и Шукшин — комсомольскими вожаками, членами партии. Все люди — дети своего времени. Действительно, Пушкин — псковский да ещё нижегородский барин с поместьями и крепостными (почитай книгу Щёголева «Пушкин и мужики»), Лермонтов возрос в имении богатейшей бабки. У Гоголя было свыше 1000 десятин земли и около 400 крепостных душ, что и давало ему возможность годами жить в Германии, Франции, Италии, Швейцарии. Тургенев — орловский барин, А Фет? А Толстой?.. И однако же первый из них пишет: