Страница 5 из 24
Она деловито разворачивает большущий мешок. Край мешка чиркает меня по ногам грубой тканью и какими-то колючками.
— Ну-ка, берися, — говорит она молодой.
Вдвоем они растягивают верх мешка, и он разверзается передо мной темной пастью. Из «пасти» пахнет гнилой материей, пылью и отрубями. Я хочу отшатнуться, только сил нет.
— Лезь, — требует пожилая. — Неча время тянуть.
Я представляю, как там темно, душно и колюче.
— Не… — беспомощно говорю я. — Не надо…
— Как это не надо? Ну-ка, давай…
— Так полагается, — объясняет высокая. Голос у нее почище и несердитый.
— Ну, пожалуйста, не надо… — бормочу я. — Лучше я… так…
— Чегой-то «так»? — недоверчиво сипит пожилая.
— Я сам пойду. Без мешка…
— Ишь чё надумал. Без мешка дело не делают…
— Да пусть, — говорит высокая. — Не все ль равно?
— Ну, пущай… — ворчливо соглашается квадратная тетка. — Мне чё? Оно и лучше, тяжесть не таскать.
— Тяжести-то в нем… — тихонько говорит высокая. — Ладно, пошли.
Они сходят с крыльца не оглядываясь — знают, что я никуда не денусь. И я заколдованно бреду за ними. Через двор, через огород, между грядок, где хватает за ноги холодная картофельная ботва…
Я понимаю, куда мы идем. К бане. Там, в квадратном окошке с перекрестьем, качается желтый огонек.
Кто там? Что там? И что со мной сделают?
Банька недалеко, но мы идем к ней долго-долго — будто через большое поле. И над нами половинка луны — обесцвеченная в светлом небе.
И вот дверь…
Сколоченная из тяжелых плах, дверь эта отъезжает в сторону с натужным визгом. Изнутри вырывается запах остывшей бани: влажного дерева, березовых листьев, золы, холодных мочалок. Меня подталкивают вперед. «Проснуться бы», — безнадежно думаю я напоследок. Но теперь такое чувство, что все это не во сне, а по правде. Делать нечего, шагаю в предбанник. Здесь темно, однако приоткрыта дверь в главное помещение (тетя Тася зовет его «мыльня»). Там колеблется свет.
— Иди-иди… — шепотом говорят мне в спину.
Я иду…
Раньше, когда я бывал в этой бане, мыльня казалась мне тесной. Того и гляди зацепишься то за горячую печку, то за лавку с ведрами, то за мохнатые веники на стене.
Но сейчас я увидел, что мыльня стала просторнее. Посреди нее появился щелястый стол из некрашеных досок, вокруг стола — табуреты. Печка с вмазанным в нее котлом словно отодвинулась в угол, полка, на которой парились с вениками, поднялась к потолку. А сам потолок стал выше.
Горели две свечи — на столе и на краю высокой полки. А лампочка у потолка не горела. Оно и понятно: всяким злодеям и нечистой силе электрический свет не по душе. В дальнем углу маячила какая-то машина с деревянным колесом и высокой рамой. Вроде как станок для пыток (я видел такой в трофейном фильме «Собор Парижской Богоматери»). Я подумал об этом отупело и без особой тревоги. В другом углу — у печки — кто-то тяжело возился и кряхтел. Я разглядел пышную груду тряпья, блестящие очки и цветастый платок. И через несколько секунд понял, что там возится и сопит, сидя на скамье, толстая очкастая старуха с мясистым носом.
У меня из-за спины пожилая тетка сиплым басом сообщила:
— Ну вот, Степанида, привели его, валетика нагаданного. Он и есть…
— Ну, коли есть — сварить да съесть… — в рифму пробубнила старуха.
Меня продрало колючим холодком. Но сквозь новый испуг все же скользнула здравая мысль: «Сразу не сварят, котел-то холодный». Печка не горела, от котла пахло остывшим железом.
Та, что помоложе, недовольно сказала:
— Хватит пугать мальчонку-то. Ты, Степанида, сварить обещаешь, а Глафира на него с мешком… Он сомлеет раньше срока…
— А я чё? Я как по правилам, — все так же сипло огрызнулась квадратная Глафира.
А старуха Степанида сняла очки, глянула на меня булавочными глазками и наставительно пробубнила:
— Как надо, так и делам. Больше пользы будет. С их, с непуганых-то, какой прок?.. Это надо же, до чего костлявый… Ладно, говори.
«Говори» — это уже мне.
— Чего? — прошептал я.
Глафира нагнулась, вполголоса объяснила:
— В чем виноват, все и говори.
Вообще-то в разговорах со взрослыми я был упрям и даже нахален. Заставить меня признаться в какой-нибудь вине и просить прощенья обычно никому не удавалось. Но тут было не до фокусов. У меня сами собой выскочили слова — те, что говорят все прижатые к стенке мальчишки:
— Я больше не буду.
— Чё не будешь, мы и сами знам, — забурчала Степанида. — Ты давай про то, что было…
— Я же вам ничего не сделал, — жалобно сказал я.
— Не нам, а всем, — строго сказала Глафира. Она и ее приятельница все стояли за моей спиной.
— Про все свои грехи говори, — сказала высокая тетка и, кажется, слегка усмехнулась.
Я повесил голову (и в прямом и в переносном смысле). Грехов было множество. Даже за последние дни. Играл недавно в чику по пятаку за кон, а маме сказал, что понарошке. Катался верхом на борове Борьке, несмотря на суровый запрет. Рассорился с мамой, когда она просила меня посидеть с Леськой, чтобы сама могла сходить в мастерскую (а когда все же согласился и мама ушла, со злости хлопнул Леську за то, что он ползал под ногами и гремел сломанной машиной). В магазине устроил недавно скандал. Хлебные карточки уже отменили, но очереди еще случались, и вот я нахально пытался пролезть вперед, врал, что занимал очередь раньше всех, и для убедительности даже заревел (очень уж хотелось поскорее развязаться с делами и махнуть на речку).
Но самое главное — патроны. Я стянул четыре штуки у отчима из берестяной коробки, где он хранил охотничьи припасы. На улице Герцена мы с Толькой Петровым и Амиром Рашидовым выковырили дробь и порох, а гильзы утопили в уборной. Дробью мы стреляли из рогаток, а порох пустили на фейерверк — поздно вечером подожгли на помойке. Туда как раз тащила ведро Толькина соседка Василиса Тимофеевна… Крику было! Но нас, конечно, не поймали, только дядя Боря в тот вечер поглядывал на меня особенно пристально…
Вот такая история была на моей совести.
Но, с другой стороны, сам я похищение патронов грехом не считал. Отчима я не признавал ни за отца, ни даже за дальнего родственника, часто с ним не ладил, он ко мне тоже придирался. Поэтому на дело с патронами я смотрел не как на кражу, а как на месть вредному человеку…
— Ну! — сурово напомнила Степанида. — Чё молчишь-то, будто губы зашил? Все равно все знам. Гляди, сварим…
— Про патроны тоже говорить? — подавленно спросил я.
— Про патроны не будем, — хмуро ответила Степанида и опять надела строгие очки. — Что было, то было, никуда уже не уйдет. Расскажи-ка нам, как у приятеля у свово в школе, которого зовут Вовка Хряк, хотел деньгу старинну с орлом сташшить прямо из его сумки, когда ему у доски стоять было велено…
— Я же не стащил!
— Не сташшил, а хотел. И не совести побоялся, а что узнает да побьет… Вот про такие мысли, когда нехорошее дело задумывал, сейчас и говори… А то сразу съедим.
Я опять ужаснулся, хотя, казалось, дальше некуда. Мало ли какие мысли порой у человека в черепушке заводятся! Им ведь не прикажешь, мыслям-то. Иногда такие появятся, что самого себя стыдно. Как тут расскажешь?
— Ладно вам, тетки, — вдруг ясным голосом сказала высокая. — Чего маете мальчишку? Сами видите, какой он есть, а другого и вовсе нету. Не годится, что ль?
— Годится не годится, а по мне, так лучше сразу съесть, — пробубнила Степанида. — Ты, Настя, слишком добрая, вот чё. Молода еще. Гляди, наплачешься.
Высокая Настя засмеялась. А Глафира хрипловато посоветовала:
— На картишках бы ишшо раз проверить… — Она ткнула меня в плечо: — В карты играшь?
Я хотел соврать, что не играю. Но вспомнил: они же все равно все знают. И как мы с Лешкой Шалимовым, Вовкой Покрасовым и Амиром по вечерам на крыльце…
— Маленько. В подкидного… и еще в «пьяницу».
— Пьяницы нам ни к чему, — сказала Настя. — А в подкидного давай. Как раз нас двое на двое. Степанидушка с Глафирой сядет, а мы с тобой.