Страница 5 из 29
— А он, наверно, просто не хотел, чтобы его узнали, — догадался Серёжа.
— Наверно… — сказал журналист и задумался.
А Серёжа сидел на чемодане, поглаживал Нока и незаметно разглядывал журналиста. Тот ему все больше нравился. И не потому, что он с Серёжей разговаривал, как со взрослым. Это многие умеют. Серёжа не сумел бы объяснить словами, но чувствовал доброту большого незнакомого человека. Это была сдержанная доброта, и в ней ощущались уверенность и твердость. И когда "Дон Кихот" улыбался по-лошадиному или неловко передвигал длинные ноги, это было не смешно. Потому что за неловкостью была заметна сила. Ну не такая сила, как, например, у штангиста, а сила характера, что ли…
А может быть, все это Серёже показалось?
Ведь полчаса назад он пережил встречу с другим взрослым человеком — сильным и недобрым. Эта встреча оставила горькое беспокойство. И сейчас нужно было Серёже, чтобы рядом оказался кто-нибудь добрый и умный. Тот, кто все понимает.
"Интересно, как его зовут?" — думал Серёжа. Но спросить было неудобно. И вдруг журналист (бывает же так!) встретился с Серёжей глазами и сказал:
— Кстати, меня зовут Алексей Борисович… Ты не думай, что я на знакомство напрашиваюсь. Просто неловко получается: я твое имя знаю, а ты мое — нет… Между прочим, тебя, наверно, часто спрашивают, не потомок ли ты знаменитого декабриста?
Серёжа улыбнулся.
— Спрашивают. Ну, не часто, а так, иногда. Только тут декабристы ни при чем. У меня дедушка был красный конник. Мне папа рассказывал. Дедушка тогда еще совсем молодой был, ну не взрослый даже. И родителей у него не было, он беспризорничал. А красные его к себе взяли. Это было как раз под Каховкой, про которую песня есть. Ну и дали ему такую фамилию, потому что он свою настоящую даже не хотел называть. Говорил, раз жизнь новая, пусть и фамилия новая будет… Он потом здорово воевал, даже командиром стал. Только умер он давно, его даже папа плохо помнит. И фотокарточки ни одной не осталось.
— Это не самое главное, — серьезно сказал Алексей Борисович. — Фамилия осталась. Славная у тебя фамилия, Сергей, позавидовать можно… Ну это я так, не подумай, что завидую. У меня фамилия тоже знаменитая. Иванов… Ты что смеешься? Я серьезно.
— Я не смеюсь, — запоздало сказал Серёжа. — Это я… нечаянно. Извините.
— Думаешь, не знаменитая фамилия? Одних писателей Ивановых двадцать два человека, я специально интересовался. Вот так-то…
— У нас в классе Иванов есть, — сказал Серёжа, чтобы сгладить неловкость.
— Один Иванов — это что! В нашем подъезде в трех квартирах Ивановы живут. Один, между прочим, тоже Алексей Борисович. Почтальонка замучилась, все время письма путает. Один раз открыл конверт, начал читать: батюшки мои, какая-то тетя Вера поздравляет меня с серебряной свадьбой. Смотрю — письмо-то соседу. Побежал извиняться. Ужас до чего неприятно.
— Ну, это ничего, — сказал Серёжа. — Это же вы случайно… Алексей Борисович! А если какой-нибудь человек нарочно чужое письмо распечатывает и читает. Чтобы узнать что-нибудь про другого… Это как называется? Это очень плохо? Или… не очень?
Лицо Алексея Борисовича стало строгим и напряженным. Уж не подумал ли он, что Серёжа про себя говорит?
— Вот вопрос… Ты же не маленький, Сергей. Наверно, и сам знаешь. Тут уж как ни крути, а называется это всегда одинаково — подлость… Да ты что вскочил?
— Ну вот, — сбивчиво заговорил Серёжа. — Вот видите! Я ему так и сказал!
— Кому?
— Тихону Михайловичу. Начальнику лагеря…
4
Сначала Серёже понравилось в "Смене", хотя лагерь оказался совсем не такой, какой ему представлялся.
Раньше, когда говорили "лагерь", Серёже казалось, что это палатки и разноцветные домики, сгрудившиеся между скал и высоких черных елей. В вечернем небе — редкие звезды и яркая половинка луны. И теплый оранжевый костер у самой большой скалы рядом с говорливым ручьем.
Оказалось, что все не так. Были три длинных дома среди редких сосен, посыпанная песком площадка, мачта с флагом, высокий зеленый забор, фанерные плакаты "Солнце, воздух и вода — наши лучшие друзья" и "Пионер — всем ребятам пример". Трава между соснами была вытоптана, только вдоль забора густо росли репейники и крапива.
Но все равно Серёжа не жалел, что приехал. Потому что в первый же вечер на лужайке за кухней развели костер, а вожатый третьего отряда Костя принес гитару и запел песню, от которой все притихли: песня была про очень знакомое, словно кто-то подслушал Серёжину тайну.
Только говорилось в ней не про Серёжу, а про маленького горниста.
И чтобы Алешка не нарушал режим, чтобы не разбудил кого-нибудь раньше срока, трубу у него взяли и заперли в шкаф. Ну что Алешка мог сделать? Может быть, даже плакал, закутавшись в одеяло, после отбоя, но трубу-то все равно не вернешь. Так и уснул.
Спит горнист. А что ему снится?
Тут у Серёжи, когда он слушал эту песню, каждый раз начинало щекотать в горле, и попавший под руку сосновый сучок он сжимал, как сабельную рукоять.
Потом были и другие песни. Но эту на каждом костре пели обязательно. И Серёжа всегда ждал ее, и заранее начинала звенеть в нем радостная тревога. Будто могло случиться чудо, и всадники из песни готовы были вырваться на поляну и встать у костра: отблески огня на мордах коней, золотые искры на уздечках, стременах и медных кольцах ножен. А лиц не видно в тени, только звезды проступают на высоких шлемах…
Однажды после костра Серёжа задержался рядом с вожатым и негромко спросил:
— Костя, а кто придумал эту песню?
— Да так… — неохотно сказал Костя. — Один человек… — И было похоже, что он смутился.
Странно. Вообще-то Костя смущался редко. Он был веселый, неутомимый, справедливый. Не выгонял ребят раньше времени из речки, таскал на плечах малышей-октябрят и никогда не кричал на мальчишек, как вожатая Серёжиного отряда с дурацким именем Гортензия.
Гортензия часто кричала, потому что в отряде не было дисциплины. Все хотели то в поход, то на речку, то футбол гонять, а проводить тематические сборы и выполнять режим никто не хотел. Гортензия из кожи лезла, чтобы добиться порядка. Но у нее ничего не получалось, хотя она изо всех сил старалась походить на старшую вожатую Евгению Семеновну.