Страница 26 из 28
Читатель, вероятно, помнит, что по долине Малого Урюма был большой глухариный ток. Он-то и был на первых порах урюмской жизни нашим развлечением и нашим отдыхом. Я говорю здесь нашим, — это потому, что в числе служащих было несколько завзятых охотников, моих сотоварищей как по службе, так по оружию и страсти К охоте. Было время, когда Урюм только что начинал обстраиваться, когда еще сысподволь рубились первые зимовья, мы бивали глухарей около самых построек и несколько раз снимали их с высоких лиственниц из пузырем затянутых оконцев и дверей зимовья. Это случалось рано утром или поздно вечером, когда работы или еще не начинались, или уже прекращались и люди не торчали на воздухе, а были в жилом помещении. Какой радостью обдавало охотничье сердце, когда кто-нибудь замечал прилетевшего глухаря на близстоявшее дерево и тихонько, келейно, сообщал мне об этом неожиданном визите. В это время всегда заряженная винтовка была начеку, как говорится, она быстро попадала в мои руки, пузырная форточка открывалась, дуло просовывалось в ее отверстие — бац! — и глухарь, считая сучки, валился на снег.
Замечательно то, что глухари, привыкшие посещать ток, свою арену любовных наслаждений, прилетали и тогда, когда уже большая часть леса около тока была вырублена; из него родились постройки, дымились трубы, тут же находились в загородках лошади, а народ кишел с утра до вечера, неумолкаемо тюкал топорами, и нередко каторжанские песни раздавались во всю окружающую ширь непроглядной тайги.
Но еще удивительнее то обстоятельство, что глухари назойливо посещали ток и тогда, когда уже Верхнеурюмский промысел почти совсем обстроился и работы повсюду кипели, в полном значении этого слова. Целая улица домов, магазины, кузница, конюшня, контора и прочие постройки стояли готовыми в окрестностях тока; велись уже земляные работы по отводным каналам, а глухари точно не видали этой оседлости и целыми десятками сваливались на свое любимое токовище, центр которого находился от главных построек всего в 150 саженях, а от моего жилья не было и двухсот.
Когда наступил март и таежное солнышко стало поглядывать и пригревать по-весеннему, то и мы, грешные, забывая все недосуги и треволнения службы, отходили душою и только известною страстью охотнику, с особой радостью приветствовали появление первой весны. Намучившись и наслужившись днем, все утренние заботы исполнялись того же дня вечером, а ночь не давала надлежащего отдыха; тревожный сон худо смыкал усталые глаза охотника, и нервная, приятно щекотавшая дрожь поминутно напоминала о том, чтоб не проспать зари и скорее, скорее, вприпрыжку бежать на близлежащий ток. Бывало, еще черти не бьются в кулачки и только черкнет желанная заря, как точно кто толкнет задремавшую душу; соскочишь как угорелый с кровати и, умывшись кой-как, бежишь с винтовкой к глухарям, стараясь опередить их прилет на ток. Да, только не охотнику такое поведение покажется странным и, пожалуй, смешным. Но не для него царапаю я свои записки, а хочу поделиться с теми друзьями, истыми охотниками, которые поймут эти строки и посочувствуют моему увлечению. Им я протягиваю свою руку и крепко, крепко трясу их бесперчаточные теплые длани…
Почти ежедневно ходили мы на этот замечательный урюмский ток. Нередко нас собиралось на нем до 4–5 человек, но мы не мешали друг другу и обоюдно делились радостями удачной охоты. Сколько курьезов, сколько замечательных случаев, сколько веселых разговоров давал нам этот ток в первую весну существования Урюма! На нем мы убили всего 76 глухарей, что и скажет охотнику о его грандиозности! Ежедневно прилетало на него от 10–20 глухарей, что и зависело от состояния погоды. В хорошие ясные и тихие утра иногда собиралось их и больше, но в дурную ветреную погоду не появлялось и половины, да в такое время мы и сами оставались дома и скрепя сердце ложились доканчивать Морфея. Об этом замечательном токе я более подробно писал в статье «Глухарь», в своих «Записках охотника Восточной Сибири», второго издания (1883 года), а потому здесь и не хочется повторяться.
На второй год существования Урюма как промысла в нем появилась уже церковь, во имя Покрова Пресвятой Богородицы, а значит, явился и священник, — отец Иоанн В-ий, который, как оказалось, был страстный охотник в душе, что нисколько не мешало ему быть достойным уважения пастырем и всеми любимым человеком.
Когда я познакомился с отцом Иоанном поближе, покороче, и сошелся как друг, то, понятное дело, что не одну ночь переночевал с ним в тайге и не одну зарю скоротал на охоте. Бывало, грех и смех, как придет великопостная служба, ему надо служить утреню, а я собираюсь на ток. Заявится батя ко мне и поглядывает на мои сборы, а у самого слезёнки на глазах и говорит как-то в нос:
— Что ты, блудный сын! Опять на ток собираешься?
— Да, а что?
— Возьми меня.
— А утреня как?
— Ничего, я отслужу всенощную, а к «часам» буду на месте.
— Ладно! Беги, батя, да поправляйся, чтоб все начеку было.
Повеселеет мой батя и побежит снаряжаться к охоте.
Отец Иоанн был человечек небольшого роста, но плечистый и крепкий; чисто русское, добродушное лицо окаймлялось небольшой окладистой с проседью бородкой, а под широким лбом и маленькой лысиной светились бойкие, умные, темно-карие глаза. Душа — вся нараспашку; что на уме — то и на языке. Корыстолюбия в нем не существовало — сыт, и слава богу! Дадут что за требы — ладно, не дадут — и только, слова не скажет; а если нужно, сам отдаст чуть ли не последнюю рубашонку. Свадьбы венчал он так — согласна невеста, повенчает; если нет — ни за что; а все это он знал, как житель немноголюдного Урюма; и уж тут никакие деньги его не подкупят. В беседе он был умный, острый, веселый собеседник и выпить не прочь, но дело свое помнил свято и служил так, что всякая короткость забывалась, а душевное настроение умиляло до слез.
Батя владел одним тульским одноствольным самопалом и из винтовки стрелять не умел, но это не мешало приходить ему с охоты с дичью, потому что его незатейливый туляк бил хорошо, кучно и далеко.
Никогда я не забуду, как однажды, на досуге, пошел я с ним следить зайцев, но батя нечаянно выпугнул копалуху, которая скоро взмыла кверху и уселась на небольшую сосенку. Надо было видеть, как он обрадовался, грозил мне пальцем, чтоб я не шевелился и с горящими глазами потянулся ее скрадывать. Баранью шапку он сдернул на затылок, голову утянул в воротник и, скорчившись, тихонько, но торопливо зашагал по торчавшему из снега ягоднику. Клином выставившаяся его борода от утянутой в воротник головы как-то особенно смешно торчала вперед и довершала общую карикатурную фигурку моего бати, который, замирая, подтягивался к копалухе и, боясь испугать, — не выдержал и ударил далеко, но птица упала и побежала по снегу. Он изломал ей только крыло и потому, бросив дробовик, пустился ловить добычу. Все это было так смешно, что я покатывался от хохота и не мог помочь батьке; но вот он набежал на копалуху, запнулся и упал головою в снег, а бойкая птица выскользнула из рук, и у бати остались в руке одни перышки.
— Что ж ты, окаянный, хохочешь и не поможешь поймать, — кричал отец Иоанн и со снегом на голове и бороде, сбросив шапку, снова пустился догонять подбитую копалуху.
Но вот умаявшаяся птица распустила крылья и прижалась к кустику, а весь спотевший и раскрасневшийся батя тут как тут; но, подбежав к ней, остановился и тихонько крадется рукой, чтоб схватить за шею добычу.
— Хватай скорее, что еще мешкаешь! — закричал я ему.
— Да, хватай; она, брат, боже упаси! глаз выклюнет, — отзывался отец Иоанн и, поймав бившуюся копалуху, крепко держал ее в обеих руках и отворачивал голову, все еще боясь, чтоб она, «боже упаси», глаза не выклюнула! Слышите, копалуха-то?..
Другой раз был я с ним на охоте в половине сентября, когда вся команда была уже рассчитана и ушла с промысла. Надо заметить, что это время было самое лучшее во весь период годовой операции и промысловой жизни. Тут все служаки отдыхали душой и телом, после часто непосильных постоянных работ и занятий. Точно тяжелая гора сваливалась с плеч каждого, и полнейший отдых дозволял употреблять время как кому угодно. Иные спали по целым дням и в этом находили удовлетворение за труды. Но не так поступали охотники! Это время служило им вакациями и наслаждением на поприще страстной охоты.