Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 160



Край озерный — особый край. Мир изменчивый и молчаливый. Небо лежит над землей, смотрится в воду и полнится необыкновенным светом…

Когда перемещаешься с юга России к северу, замечаешь, как меняется сама окраска воздуха. Еще где-нибудь у Курска или Орла рассветы и закаты краснее, даже чуть-чуть ярче, нежели в Москве, Ярославле, Владимире или Ростове Великом. А еще дальше, где-нибудь у Пскова или Архангельска, воздух будто и блёкнет, и становится более прозрачным. В пасмурную погоду здесь часто сквозь сероватую воздушную рябь начинает ощущаться едва уловимое глазом розоватое свечение. И сами места — деревья, травы, вода, человеческие жилища, соборы, крепостные стены — временами начинают казаться чуть призрачными.

Жижицкое озеро (по-старому — Жисцо) лежит южнее Пскова, западнее и чуть севернее Москвы и Твери. Здесь белый свет тверских земель словно соединился с зачарованностью земель псковских. Мир без ярких красок юга. Здесь важен не цвет, но его оттенок. То дрожание воздуха над озером, что заставляет вглядываться в мир — и не только видеть, но и провидеть, — и прошлое, и будущее, и загадочное настоящее…

Летопись сохранила воспоминание о древнем городе. В 1245 году здесь, под Жижичем, Александр Невский разбил литовские рати. Позже город отойдет-таки к Литве, но к XVI столетию он снова будет русским. К XIX веку от него останется лишь крепостной вал на возвышенном полуострове. Но и такие следы истории, как и следы древних засек, уходивших на запад, делают давнее — близким. Смотришь на траву холмов, обдуваемую ветром, — и Гришка Отрепьев, бежавший из Чудова монастыря, и самый его вопрос: «Далеко ль до литовской границы?» — не покажется канувшим в вечность. Живое прошлое ощутимо в дыхании воздуха, в тенях от облаков и в солнцем высвеченных пригорках, а зимой — в том «снеге забвения», который засыпает землю, крыши домов, деревья, помертвевшую озерную гладь, схватывая ее, сковывая льдом.

Имя Мусоргского заставляет вспомнить о преданиях. Одно из них повторяется из книги в книгу: вторая половина XVII века, эпоха стрелецких бунтов, гонец от мятежников, посланный в Торопец подбивать людей на смуту, тонет при переправе через Жижецкое озеро.

Разгоряченное воображение легко может нарисовать картину: завороженный мальчик слушает из взрослых уст сказание о давних временах… Но Мусоргский мог и не слышать этой истории. Восприимчивая душа способна — даже не зная повести о стародавних событиях — уловить присутствие седой древности в самом течении времени. Села, лежащие близ Жижицкого озера, — Карево, Полутино, Пошивкино, Наумово, — дышат воздухом веков. Здесь каждое мгновение незримо связано с вечностью. Да и самый «скрип половиц» в родовом имении напоминал о далеком прошлом.

Русь и Россия. Эти два начала сосуществуют в русской культуре. Русь древнее и благочиннее. Она — прародительница идеи «Святой Руси», в основе ее жизни, ее культуры лежит православие. Потому Русь и стремится к святости. Россия — более «мирская» страна, но и более «общительная». Она зарождается после «татарщины», расширяется: на восток, на юг, на запад… Лик ее проступил после Смутного времени, но со всей отчетливостью явился с деятельностью Петра, отца великой империи. Россия не всегда могла ощутить исконную правду Руси. Да и Русь иногда отшатывалась от российской пестроты, ее равнодушия к «последней правде». Но оба эти начала — вглубь и вширь — тесно переплелись. Мусоргский, как почти все дворянское сословие, был частью России. Его тянуло к тому, чтобы проникнуть в душу других людей, дух иных народов. Но само это познание не было возможно без тяги к последней глубине и правде. И ранние годы в озерном краю, в Кареве, — это русская древность. Корнями своими Мусоргский уходил в Русь.



Он мог не знать многого. Но как было не видеть окрестных земель с большого холма. Особенно — летом, в ясный день, слушая треск кузнечиков и вздохи трав. Небо с кучевыми облачками; над головой оно глубокое, синее, дальше — побледнее, кажется даже — чуть отдает зеленцой, над дальними лесами становится совсем белесым. Справа — залив, за ним кудрявится мыс, впереди — холмы с перелесками, озеро, остров. Там — береговая полоска, светло-зеленая, за ней стоят рыхлой стеною кудлатые деревья. Их отражение жмется к самому краю берега, а над озером — всклокоченные облака. Чуть левее — церковка и погост в Пошивкине. К этому месту стоит приглядеться. Здесь — с ранних лет — Модинька впитывал духовные песнопения. В них жили стародавние времена. Церковь уже знала многоголосное пение на новый лад, но сплетение голосов в старых русских распевах, еще архаических, допускало параллелизмы кварт и октав, перекрещивание голосов, немыслимых в европейской классике. Это голосоведение войдет в самую природу музыки Мусоргского, оно принесет ему много неприятностей на творческом пути, но и приблизит к нему русскую древность.

За Пошивкином располагалось Наумово. Усадьба солидная, с колоннами, была тоже местом совсем родным. Туда ездили в гости к дяде. Там мать Мусоргского, Юлия Ивановна, жила, когда была маленькая… Вид с «Лысой горы» рождал ощущение пространственной дали и душевной близости. Но можно было спуститься с холма, идти вниз, еще вниз, сойти к самому озеру. И здесь окрестность виделась совсем иной. Осока с острыми изогнутыми листьями, ее шевеление. Взгляд по воде скользит дальше. Там — лес на острове. Около Карева Жижецкое озеро похоже на излучину реки… Тот берег — лесной, «взъерошенный». На воде — тишина, быть может, крестьяне на лодках ставят сети. А здесь — всхлипывание воды, колыхание травы — и мерное, от волн, и прихотливое, от ветерка.

Главный мотив дивной музыкальной картины «Рассвет на Москве-реке» мог зародиться и в этих местах. Утром вода переливается красными отблесками, шевелится прибрежная осока, причудливо колеблется ее отражение, ее тени на чуть всхлипывающих волнах. От воды поднимается пар. Солнце набирает силу, поднимается выше… Из красного становится оранжевым, потом золотым. Воздух светится. Рассеивается последний туман…

«… Что мы знаем о детстве Мусоргского…» По редким репликам в письмах и воспоминаниях о нем — что видел, как ставят сети на озере, как их вытягивают, собирая рыбу в лодку. Как они с братцем Кито любили с берега бултыхнуться в воду, с визгом и брызгами. Дядино имение в Наумове было так близко, что вряд ли с Чириковыми они могли видеться редко. А мама, конечно, должна была частенько гостевать у брата, ведь и за день было легко обернуться: пообедать у родственников — и домой. Об одной такой поездке Юлия Ивановна напишет. Осколочек этого стихотворения — что-то вроде дневниковой рифмованной записи — появится в печати стараниями музыковеда Вячеслава Каратыгина. Стихи не без восторженности. Поэтому Юлия Ивановна частенько предстает в трудах музыковедов натурой «чрезмерно романтической» и не слишком «художественно одаренной». Стихи ее, действительно, не бог весть какие. Но и нездоровую сентиментальность из них вычитывать — напрасный труд. Они писались по романтическим клише альбомной поэзии тех далеких времен. Жуковский, Пушкин, Боратынский — это поэзия, которую можно было встретить в альманахах или журналах. В альбомы часто вписывалось нечто вполне доморощенное, чувствительное, привычное: встреча с тем, кто ранее предстал перед взором юной героини доблестным молодым гвардейцем, усатым красавцем, лихим наездником. Теперь он — состарившийся, уставший, едва узнаваемый. И теперь сама память о далеком прошлом может показаться смешной.

Две строчки Юлии Ивановны, которые в ином контексте могли бы стать не только стихами, но и поэзией. Впрочем, четыре строки — биографическое свидетельство — важнее любых иных сочинений Юлии Ивановны: