Страница 2 из 160
В течение многих десятилетий фотография будет переходить из одного издания в другое. Но из подписи улетучится всякое сомнение, и читатель, увидев это весьма убогое строение, прочтет что-нибудь торжественное, вроде: «В этом флигеле родился Модест Петрович Мусоргский».
Зыбкие предположения, которые со временем становятся утверждениями; «вольные мысли», далекие от реальных событий, которые со временем превращаются в часть «биографии», — всего этого слишком много в посмертной судьбе композитора. Его «книга жизни» даже до современников дошла с утратой очень уж многих страниц, так что, «перелистывая» ее, поневоле сомневаешься — сохранилась ли хотя бы половина?.. Хотя бы треть?.. Восьмая?.. Двенадцатая?..
«В детстве, в богатом помещичьем доме, окруженный крепостною челядью, презираемою барами как тварь, он уже понял, что эта-то тварь, русский мужик, и есть настоящий человек», — произнес один из ранних биографов композитора[3]. С этого мгновения чуть ли не каждый, кто писал о судьбе Мусоргского, разгоряченный собственным воображением, начинал сочинять никогда не существовавшую жизнь. На беду, Николай Иванович Компанейский, ничего не знавший о родных Модеста Петровича, но с такой легкостью, несколькими взмахами пера обрисовавший их чванливыми барами, имел счастье учиться в той же самой школе гвардейских подпрапорщиков, где несколько лет провел и будущий композитор. Не удивительно, что его очерк о Мусоргском был воспринят как своего рода воспоминания. И почему-то никто не обратил внимания на главный лейтмотив этого сочинения:
«Вся жизнь М. П. Мусоргского слагалась из случайного ряда противоположных течений, и он плыл против течения, бесстрашно, сквозь бурю, мели и подводные камни к новым берегам…»
Пробегая по биографии Модеста Петровича, которую он знал столь же скудно, как и большинство современников композитора, Компанейский попытался доказать именно это: несмотря на постоянно возникающие препятствия, Мусоргский всегда шел собственным путем. Более того — всегда двигался «против течения». И если в нем столь очевидным было народолюбие, значит, и здесь он должен был что-то преодолеть.
Смутные знания, шаткие основания, домыслы и небылицы… Только дать волю воображению — и родные Мусоргского обращаются в скопище самодуров, предки — в «диких помещиков». Но затейливым образом дед, человек сумасбродный и крутого нрава, вдруг превращался в романтика, человека честного и благородного. Алексей Григорьевич и вправду женился на собственной крепостной, и как было не родиться новым легендам? — Внезапно в барине вспыхнула страсть, она захлестнула все его существо. И вот блестящий гвардеец отказывается от военной карьеры, подает в отставку, пренебрегая сословными предрассудками, идет под венец с собственной холопкой. — Не биография предка, но история из душещипательного романа. Но есть и другой, на первый взгляд, более «реалистический» сюжет. Сначала «проворная» дворовая девушка втирается в доверие к барыне, потом становится ключницей, приживает с барином сына и по смерти хозяйки — вынудив барина жениться — занимает её место. Впрочем, и этот вариант истории мог быть приправлен романтическим соусом: не расторопная холопка, но певунья и хорошая работница — потому и обворожила барыню, потому и свела с ума ее супруга, а впоследствии вдовца.
«Пока наш герой погружен в свои мысли, познакомим читателя с ним поближе. Его дед… отец… мать…» Вольно было писателям XIX века пускаться в подобные отвлечения! Не они ли приучили к этому биографов, которые берутся измыслить сочинение о людях знаменитых? Не было ни «барыни», ни «ключницы». Был лишь «неравный брак». Но в фантасмагорических повествованиях о Мусоргском должен был и Петр Алексеевич, отец композитора, наследовать дурные привычки своего родителя. Вспомнив о «диком барстве», сочинитель принимался «живописать»: разнузданные кутежи, запущенное хозяйство, разор имения, неприязненное отношение к крепостным. И к матери композитора, Юлии Ивановне, далеко не каждый сочинитель склонен был питать теплые чувства. Перед читателем представала сентиментальная барыня, неумная, слезливая, с «больными нервами» и склонная к истерии. И все же самым нелюбимым «персонажем» оказывался брат Филарет. Когда жизнерадостный Модинька убегал на улицу резвиться с крестьянскими детьми, этот герой презрительно поджимал верхнюю губу и взирал на оборванных приятелей младшего брата с крайней брезгливостью.
Всякое воспоминание похоже на кривое зеркало — вогнутое или выпуклое, сферическое или гиперболическое, иногда — волнообразное, с почти невероятными рельефами. Это зеркало воспоминаний временами имеет совсем малую кривизну и дает достаточно точное и четкое отражение. Но часто причуды памяти бывают столь замысловаты, что цельный образ дробится, а каждая черта колеблется, как отражение в потревоженной воде. Соединяя разные отражения одного и того же образа в сознании современников, можно иногда добиться должного сходства с оригиналом, особенно если есть на руках и другие документы: дневники, счета, закладные, некогда полученные аттестаты… Разумеется, и документы могут обмануть, рассказав об одних сторонах жизни, но утаив другие, сделав их как бы невидимыми, а значит, и несуществующими. Но что делать, если документальных свидетельств — горсточка, воспоминаний и того меньше, да и сами эти воспоминания слишком эпизодичны, слишком разрозненны? В ход — поневоле — идет воображение. И хорошо, если биограф обладает должной интуицией. Но если рождаются образы фантастические и вместо реальных лиц на нас смотрят лики чудовищ?
…«И он плыл против течения…» И правда, если представить разом все это неприятное семейство, маленький Модест начинает видеться чудо-ребенком, очень уж не похожим на своих родных и близких. Но почему-то именно из его уст прозвучат нежные слова о матери. Именно он с теплотой будет говорить о собственном брате. В автобиографии вспомнит и об отце, «обожавшем искусство».
«Модест Мусоргский. Русский композитор. Родился в 1839 году 16 марта, Псковск. губ., Тороп. уезда…»
Автобиографическая записка Мусоргского могла неточно запечатлеть даты, она писалась человеком тяжело больным, который второпях мог что-то ненароком и преувеличить. И все же в ней нет легенд, похожих на сплетню или незатейливо сочиненную «мифологию». О детстве — лишь несколько строк. И все-таки сказано самое главное.
Заметка должна была походить на словарную статью. Мусоргский и писал о себе в третьем лице:
«Сын старинной русской семьи. Под непосредственным влиянием няни близко ознакомился с русскими сказками. Это ознакомление с духом рус. нар. жиз. было главным импульсом музыкальных импровизаций до начала ознакомления еще с самыми элементарными правшами игры на фортепиано. Начальную школу игры на фортепиано преподала мать…»
Записка сочинялась на русском, переводилась на французский. В последний вариант вносились небольшие исправления. При столь скудных сведениях, которые пожелал сообщить о себе композитор, любая оговорка становится значимой.
«Начальную школу игры на фортепиано преподала мать…» Во французском варианте — еще одно вкрапление: «…в течение уроков он не мог выносить того, что предписано».
Первая живая черточка: маленький Модинька был непоседой. И, конечно, тоску наводили всякие упражнения, а быть может, и нотный текст. Хотелось не «долбить» гаммы, аккорды, арпеджио, но играть музыку. Хотелось не столько следовать «обязательным» нотам, сколько импровизировать. Весь ершистый, несговорчивый «Мусорянин» уже предстает здесь. Его будут укорять за незнание законов голосоведения, — он будет полагать, что их и нужно не знать, что музыку нужно чувствовать. Каждое произведение — неповторимо, оно — живое. И, значит, упражнения — пусть даже «теоретические», на нотной бумаге, — ничего хорошего в живую музыку не внесут.
3
Компанейский Н. И. К новым берегам. Модест Петрович Мусоргский // Русская музыкальная газета. 1906. № 11. Стб. 268.