Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 143 из 160



Начинался один из самых трагичных и самых великих годов его жизни. Год, который «соткан» из разных времен, разных окружений, разных порывов. Жизнь первая — неизменный спутник его бытия, ресторан «Малый Ярославец». Всё тот же Иван Федорович позже горестно произнесет: «Кофейник медный и тот на спирту выгорает, а ведь человек-то похрупче кофейника». Были и болезни, которые никак невозможно свести к «белой горячке». Чрез год у Мусоргского обнаружат ожирение сердца. А была и хроническая болезнь почек, и перепады давления, и частые бронхиты, после которых пропадал голос, а затем наступало время, когда он мог сообщить знакомым радостную весть: «глас мой возвратихся»[217].

Была и другая жизнь, — невероятно трогательный сюжет, когда старые друзья ощутили настоящую тревогу за Мусорянина. Еще 3 января встревоженный «Бах» пишет Балакиреву: «Ведь он погибает — с 1-го января он остается без места, и без всяких средств!!! Станешь тут еще горше пить! Не сделаете ли и Вы тут что-нибудь — да поскорее, если возможно. Время не терпит». Милию приходит в голову то, к чему он давно привык: «Мусоргскому следует дать концерт с участием артистов Русской оперы и выписать Шостаковского из Москвы, заплативши ему проезд». Но Мусоргский никогда не устраивал концертов. Да и недавняя поездка могла убедить, насколько сомнительны бывают расчеты на сбор. Владимира Жемчужникова осеняет другая идея: музыкальный заказ — для завершения «Хованщины» — с постоянной платой. Тертий Филиппов с жаром берется ее воплотить.

Чуть позже придет и обескураженность: сходная мысль пришла в голову и давнему товарищу Мусоргского по Школе гвардейских подпрапорщиков, члену совета особого отдела Государственного дворянского банка Федору Ардалионовичу Ванлярскому. Нашлись желающие услышать «Сорочинскую ярмарку».

Композитор взбодрен. Помощь пошла. Но первая законченная вещь — не сцены из опер, но сочинение оркестровое. То был имперский музыкальный проект — дать концерт из музыкальных номеров, которые отразили бы историю России. Бородин напишет музыкальную картину «В Средней Азии». Мусоргский не мог надолго отвлекаться от опер. Он вспомнил свой марш, приготовленный некогда для «Млады», «славянский» в музыкальной основе, дописал среднюю «восточную» часть, и обновленное сочинение запечатлело давнее русско-турецкое противостояние: марш был назван «Взятие Карса».

То, что он писал сразу две оперы, будет восхищать Стасова после, когда Мусорянина уже не будет на свете. Сейчас казалось, что Мусоргский, уже совсем не способный к упорной работе, рассредоточен настолько, что может не написать ничего. Между тем обе оперы давно уже обкатывались, давно просились наружу. Вопрос был лишь один: с какой начать. Два заказа заставляли думать сразу об всём.

За «Сорочинскую» он получал чуть меньше, «отрабатывать» ее было сложнее — отдельные номера оперы в фортепианном переложении должны были печататься по мере их сочинения у нотоиздателя Бернарда. Рукописи отправлялись, рассеянный издатель их терял, Мусоргский восстанавливал написанное, тратил драгоценное время. «Хованщина» просто должна была выйти из нескончаемой творческой лаборатории и затвердеть в клавире.

Жизнь была напряженная. В мае Римский навестит Мусоргского и напишет Стасову не без сомнения в истинности сказанного Модестом Петровичем: «Он все ужасно занят, утомлен беспрерывным письмом музыки». Скепсис Корсакова объясним: он давно уже не верил в какое-либо возрождение давнего товарища. К тому — был раздосадован: в начале года Модест был-таки на премьере его «Майской ночи». Когда Стасов бушевал, восхвалял, выражал восторги, другие были довольно сдержаны. Особенно же Мусоргский. В воспоминаниях Римского проглядывает некоторое раздражение: «В эту пору Мусоргский стал вообще холоден к чужой музыке и к хороводу отнесся холоднее прежнего, он что-то морщился и говорил вообще про „Майскую ночь“, что это не то».

Впрочем, почти так же («не то» или «не во всём то») оценивал сам Римский «Сорочинскую»: «Сочинялась она как-то странно. Для первого и последнего действия настоящего сценариума и текста не было, а были только музыкальные отрывки и характеристики. Для сцены торга была взята музыка соответственного назначения из „Млады“. Были сочинены и написаны песни Параси и Хиври и талантливая декламационная сцена Хиври с Афанасием Ивановичем. Но между 2-м и 3-м действиями предполагалось, неизвестно с какой стати, фантастическое интермеццо „Сон парубка“, музыка для которого была взята из „Ночи на Лысой горе“, или „Ивановой ночи“, а потом с некоторыми прибавками и изменениями послужила для сцены Чернобога в „Младе“. Теперь эта музыка, с прибавкою картинки утреннего рассвета, должна была составить предполагаемое сценическое интермеццо, насильно втиснутое в „Сорочинскую ярмарку“».

Ранее, в старое доброе время, когда все еще было впереди, они оба сочиняли оперы на «исторические» сюжеты: один — «Бориса Годунова», другой — «Псковитянку». «Борис» оказался мощнее. Хотя понятным это стало лишь многие годы спустя. Теперь оба подошли к Гоголю, более того — к «раннему» Гоголю, к его «Вечерам на хуторе близ Диканьки». И оба выбрали «нестрашные» повести, не «Ночь накануне Ивана Купала», не «Страшную месть», но повести, скорее, жизнерадостные, хотя и с «чертовщинкой». Опора на украинский мелос — у обоих. Решения — совершенно различны. Корсаков, в сущности, создает комическую оперу-сказку (или что-то близкое к таковой). Гоголевская фантастика здесь подана «легко», окрашена незатейливым юмором. Его много и в трио Винокура, Писаря и Головы, в их «перепуганном» фугато, где запечатлелась встреча с чертом по-корсаковски.

— Сатана! сатана! Это сам сатана! — вопит один.

— Сатана! сатана! Это сам сатана! — вторит другой.

— Сатана! сатана! Это сам сатана!.. — подхватывает третий.

Но был и в этой, довольно светлой повести Гоголя один эпизод, который чутких читателей приводил в содрогание:

«— Нет, я не хочу быть вороном! — сказала девушка, изнемогая от усталости. — Мне жалко отнимать цыпленков у бедной матери!



„Ты не ведьма!“ — подумал Левко.

— Кто же будет вороном?

Девушки снова собрались кинуть жребий.

— Я буду вороном! — вызвалась одна из средины.

Левко стал пристально вглядываться в лицо ей. Скоро и смело гналась она за вереницею и кидалась во все стороны, чтобы изловить свою жертву. Тут Левко стал замечать, что тело ее не так светилось, как у прочих: внутри его виделось что-то черное. Вдруг раздался крик: ворон бросился на одну из вереницы, схватил ее, и Левку почудилось, будто у ней выпустились когти и на лице ее сверкнула злобная радость.

— Ведьма! — сказал он, вдруг указав на нее пальцем и оборотившись к дому».

Уже в девятнадцатом веке найдутся читатели, которые увидят в этом «черном» внутри ведьмы не фантастическую подробность, но чудовищно острый глаз Гоголя. Он, и только он, с его религиозным страхом и пронзительным, нечеловеческим зрением мог различить зловещую эту отметину.

Корсаков пятна не заметит. Русалки, Левко. И — не диалог, но, скорее, детская игра:

«— Ворон, ворон, что ты делаешь? — Рою ямку. — На что тебе ямку? — Чтоб деньгу найти. — На что тебе деньгу? — Иглу купить. — Зачем иглу? — Мешочек сшить. — Зачем мешок? — Чтоб соли купить. — Зачем тебе соль? — Чтоб щи посолить. — Зачем тебе щи? — Твоим детям глаза залить. (Хочет броситься.) — Вот она! Вот ведьма!»

Повесть Гоголя можно прочитать как «полусказочную историю», чуть-чуть «страшноватую», но с добрым концом. Читатели чуткие впивались глазами в текст и видели — пусть в зачатке — ту магическую «жуть», которой веяло от каждой страницы — даже «юмористической» — позднего Гоголя. Невероятное зрение автора «Вечеров» и «Шинели», способное схватывать какие-то мельчайшие штрихи, за которыми проглядывал предмирный кошмар мироздания, — никак не ощутимо в музыке Римского-Корсакова. Его Гоголь слишком добродушен. Мусоргский, ощутив мучительную тягу к этому кудеснику слова, перечитывая Гоголя всю жизнь, ловил малейшие оттенки в интонации речи автора и речи его героев. Он мгновенно схватывал особую окраску — и чудодейственную, и «со слезой», и жутковатую — самого юмора Гоголя. Сцену Хиври с Поповичем даже Стасов, уже «поставивший крест» на композиторе, позже назовет одной из его музыкальных вершин. Юмор, доходящий до гротеска, от которого оторопь берет. Гоголь не раз это испытал, однажды изумительно точно запечатлел в последнем предложении «смешной» (и мучительной!) повести «Как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». Фраза, ставшая почти крылатой: «Скучно на этом свете, господа!»

217

Из письма к Стасову от 22 августа 1880 г.