Страница 139 из 160
И все же самое сильное впечатление — южный воздух Полтавы, тенистые сады, украинские дали. В лунную ночь — темные силуэты пирамидальных тополей рядом с белыми хатами и тихий покой: «…в Полтаве и ее окрестностях воздух мягок до примирения и забвения всякого зла».
Поразило, что малороссы не склонны браниться дурными словами, что кабачки «приманивают» путников занятными фонариками: «…штофчик беленького стекольца и в нем свеча — это над самым входом; деликатненько и до невозможности откровенно».
Всё напоминало о «Сорочинской». Когда Елизавета Ивановна Милорадович, «крупно образованная, любящая, европейка до кончика ногтей и спокойная, изящная, умница», пригласила их к себе в Гужулты, местечко это увидится настоящим художественным произведением: акации в цвету, словно зелень была сбрызнута розовым светом, беленькая хата, точь-в-точь как в его опере. От картины этой дрогнуло сердце: недавно законченную в Питере «Думку Параси» он посвятит приветливой хозяюшке, Елизавете Ивановне.
В Гужултах исполнили «Сиротку», «Забытого», Марфу перед костром. «Дарью Михайловну чуть не задушили поцелуями, целовали руки ее даже дамы, а на другой день заявили, что не спали ночь и не забудут Божий дар». Дарья Михайловна действительно затмила местную знаменитость, певицу Е. А. Лавровскую. После той страсти, с какою она исполнила романс Даргомыжского «Любила, век буду любить», концертантам заявили, что Лавровская, наверное, никогда «не любила».
Елизавета Ивановна тоже расчувствовалась, одарила Леонову своим рукодельем, роскошными украинскими вышивками (рубашки, наволочки, простыни), Гриднину и Мусоргскому достались полотенца «с дивными рисунками и прошитыми надписями».
В Елизаветград пустились по «сукиносынской» дороге: «рельсы истрепаны, вагоны колотятся и заражены промозглым запахом, невыносимым, удушающим». По дороге сочинился романс Леоновой, «Письмо после бала». Она что-то напела, Мусоргский аранжировал и даже набросал слова, довольно банальные: «В вихре вальса кружась, Вы шептали о мечтах золотых Вашей юной любви…»
В Елизаветграде номер этот имел успех, впрочем, как и остальная программа. Город был невелик. Они выступали в зале Благородного собрания. Совсем рядом огромное пространство занимали казармы, выстроенные чуть ли не во времена императора Павла. Да и слушателями были по большей части командиры полков и дивизий, да их полковые дамы, — дворянство большею частью сидело летом по деревням.
И все же успех выступления был несомненен. Вызывали Дарью Михайловну, вызывали и самого Мусоргского. После к ним явилась целая делегация, просили дать еще один концерт, но пора уже было собираться к отъезду. С отрадой Мусоргский мог вспомнить главное Елизаветградское впечатление: успел-таки — со светлою печалью в душе — повидать родину дорогого «дедушки», Осипа Афанасьевича Петрова: эти необозримые степи, широкие, вольные.
По чугунке они докатили до Николаева. Концерты и здесь сбору давали недостаточно. И все же самый успех радовал, как и новые встречи. Принимали удивительно, и детская, любознательная душа Модеста Петровича жадно напитывалась впечатлениями.
В Николаеве познакомились с морскими офицерами («настоящие господа и человеки, и пресимпатичные — вот, уже воистину, без всяких берибомбошек и слава им, милым»), В обсерватории, куда их сводили, композитор в телескопе лицезрел Юпитер и Сатурн и, как отписал Наумовым, «совсем было рехнулся от восторга». С балкона обсерватории они смотрели на город, и после бесед с господами офицерами он сумел изобразить для дорогих петербургских друзей весьма живописно:
«Николаев построился очень широко. Улицы, правда, немощеные, кроме тех двух, трех, что начинают мостить, но бульвар из высоких, толстолистных акаций, масса садов, крутой берег Буга, холмы, а на них, у самого горизонта, ряд ветряных мельниц, при необыкновенно прозрачном воздухе, делают Николаев очень симпатичным. Зала Зимнего морского собрания в смешанном мавританском стиле (подобие замка Наины в „Руслане“, кроме колеров) очень изящна. Бульвар на крутом берегу Буга, зашитом в зелени, над прелестными заливчиками и мысками, любимое место вечерних прогулок горожан. При освещении заходящего солнца тона воды Буга и окружающих то холмистых, то покатых берегов очаровательны, если смотреть с крутизны бульвара. Здания характерны и перемежаются то садами, то каменными стенками: при размашистом плане Николаева это очень кстати. Старожилы говорят, что в жаркое сухое лето Николаев весь покрыт пылью настолько, что ничего разобрать нельзя; наоборот — в дождливое время грязь невылазная до того, что иногда лошадь с возом погружается совсем и жить она, лошадь, уже потом не может, ибо должна быть признана бесповоротно утопшею в грязи. Это, пожалуй, и справедливо, раз что почти все широчайшие улицы не мощены».
За Николаевым будет Херсон, потом Одесса, далее — Севастополь, Ялта… В концертах звучали Глинка, Даргомыжский, Лист, Шуберт, Шуман, Шопен, Бородин, Римский-Корсаков, Кюи, Серов, сам Мусоргский… С недостаточными сборами уже пришлось смириться, тешить себя горячим приемом публики, своей особой миссией — музыкальных просветителей. Уже в Ялте он сумеет увидеть особенность их гастролей, в письме к «Баху» заметит: «Города русские, в особенности посещаемые артистами и художниками, не только не музыкальны, но вообще мало прилежат к искусству (Одесса, Николаев, Севастополь); наоборот, города русские редко, а то и вовсе не посещаемые артистами и художниками, очень музыкальны и радеют, вообще, об искусстве (Елисаветград, Херсон, Полтава)».
И все же главное, что он выносил из этой поездки — это встречи, и не только с людьми, но и с совсем незнакомым ранее миром. Леса, травы, солнце, дождь, дыхание воздуха — все было необыкновенно. Письма его и вобрали в себя этот дневник впечатлений. То это — странное состояние в Николаеве при лицезрении природы («вечером небо дышало огнем, а к ночи разразилась гроза с ливнем и шквалом»), которое как-то слилось с недавним «путешествием» на борт броненосца («о диво дивное!»). То это — вход по Днепру к Херсону: «Волшебство из волшебств! В водной аллее исторических камышей (местами в 2, 3 человеческих роста), откуда в долбленых дубах налетали на турок лихие запорожцы, в зеркальной глади голубого Днепра, смотрелись большие деревья и отражались чуть не во весь рост, и не у берега, а в самом широком, роскошном плёсе, и все это освещено лиловато-розовым закатом солнца, луной и Юпитером».
Одесса разочаровала равнодушием к музыке («…Весь интерес в пшеничке и карбованцах»). Правда, там была передвижная выставка, которую он уже видел в Питере, и — чудо! — встретился дорогой его сердцу художник Григорий Мясоедов. С ним, увидевшись, обнялись. После ходили вместе по музею истории и древностей, где композитора поразила украинская портретная живопись. Из любопытства успел заскочить даже в две одесские синагоги и запомнить два ашкеназийских напева. В Севастополь добирались на пароходе, и близ Тарханхутского маяка, когда часть пассажиров маялась от морской болезни, он записал еще от каких-то певуний греческую и еврейскую песни.
Руины Севастополя все еще напоминали о давней войне. Стасову отписал одно особенное впечатление: «…Меня пленил памятник адмиралу Лазареву, не тронутый вражьим снарядом, но сопутствуемый страшными развалинами былых великолепных зданий адмиралтейства и доков». И совсем незабываем был путь от Севастополя к Ялте — с таким видом на море, что он «чуть не спятил с ума». Ехали «на четверке до зела гривистых и хвостатых четвероногих по Байдарской долине, байдарскому подъему, его воротам и спускам, готовым кинуться в самую глубь моря от палящих вертикальных скал». Впечатление при взгляде от Байдарских ворот вниз — с обрывистыми скалами, со сверкающим далеко внизу морем не могло ошеломить. Здесь тоже был простор, но иной — вертикальный, не похожий ни на среднюю полосу России, ни на родные псковские земли, ни на Малороссию. А горизонт утопал в синеве, где небо сливалось с морем.
В Ялте не могли найти места. Сунулись в какой-то кошмарный клоповник («нас засадили в некую землянку с сороконожками, кусающимися, с жуками-щелкунами, одинаково кусающимися, и иными насекомствами, полагающими свое земное бытие в идеале мерзить людям»).