Страница 58 из 82
Болонские четыре письма из архива падре Мартини: два от 7 и 17 января 1772 года — из Милана; в них Мысливечек запрашивает падре Мартини о судьбе своих шести симфоний, рукописи которых он поручил передать господину Марки; дважды на протяжении января спрашивает он о том же самом, так сильно волнует его судьба этих шести симфоний. Третье от 26 января 1775 года из Флоренции: загружен оперными делами, которые, слава богу, приходят к концу, благодарно вспоминает «благосклонность публики» — речь идет или об оратории «Адам и Ева», или об опере «Монтецума». Четвертое — от 12 мая 1775 года из Неаполя, — посылает просьбу принять в Болонье отправляющегося туда знаменитого профессора флейты Вендлйнга и его товарища.
Венские два письма падают на более важный, трагический период жизни Мысливечка, и опять же деловой тон, та же сдержанность. В письме из Флоренции от 25 августа 1776 года, уже знакомом читателю, он сообщает о певице Джузеппе Маккерини, которую рекомендовал ему падре Мартини, что певица эта из-за своего нездоровья и недостойного поведения ее импресарио наотрез отказалась петь. (Это та самая Маккерини, у которой, по его определению, данному джунте, был малюсенький, piccolissimo, голосок.) И наконец от 6 января 1778 года из Мюнхена. Это письмо, с сообщением о смерти курфюрста (Elettor) Баварии и об избрании на его место нового, чуть более длинно и чуть-чуть более интимно. В нем он упоминает о своем здоровье, а кстати, и поздравляет с успехом одного из протеже падре Мартини, синьора Оттани, опера которого прошла в Неаполе «под аплодисменты», что и следовало ожидать, добавляет он, от ученика такого достойного маэстро.
В этом письме есть кое-что больше простых формальностей. Легкий налет если не иронии, то, во всяком случае, неполной искренности в поздравлении синьора Оттани — невольно вспоминаешь того композитора, синьора Валентино, о котором за два месяца до этого письма, в больничном саду того же Мюнхена, сказал он Моцарту, что на данный карнавал (то есть как раз на январь 1778 года) неаполитанский театр вынужден был поставить оперу «по протекции». И еще одно. Хотя это письмо Мысливечка, последнее по времени из имеющихся у нас, несомненный беловик (а Мысливечек всегда переписывал набело очень тщательно), в нем есть две характерные помарки. Одна уточняет срок, на который ему самому заказаны Неаполем две оперы (questa
Я пишу здесь так подробно о его письмах, хотя они приложены для читателей и музыкантов к моей работе, потому что, прежде чем поехать с читателем, следуя хронологически за судьбой Мысливечка из Пармы в Неаполь, хочу остановиться на двух городах, несомненно имевших в его жизни большое значение.
Из одного — Милана — он чаще всего писал, был в нем несколько раз и оставался там долго; в другой — Болонью — он постоянно адресовал свои письма и бывал в ней, по-видимому, еще чаще. Но дело не только в этом. И Милан и Болонья были центрами тогдашней интеллектуальной жизни всей разрозненной Италии. Если, по письмам судя, мы ничего не можем узнать о том, принимал ли Мысливечек какое-нибудь участие в этой интеллектуальной стороне жизни, то кое-какие свидетельства говорят, что совсем ее обойти он никак не мог. Вот почему, разбивая хронологию, я поведу читателя сперва в Милан, потом в Болонью»
Как известно, Моцарты, отец и сын, общались в Милане с Мысливечком очень интенсивно: и в конце 1771 года, и осень и зиму 1772 года, когда Мысливечек ставил там свою оперу «Иль гран Тамерлано». И в этом постоянном общении юный Моцарт запомнил своего чешского друга — очень пластически, очень динамично и очень живо — по грациозной походке, по беседам, полным огня, остроумия и духовной силы. Настолько запомнил, что пять полных лет не забывал его и оставил нам именно этот образ увлекающего и захватывающего в своем обращении в своих речах и беседах, живого и темпераментного, бодрого человека. Любопытное выражение употребил Моцарт в применений к Мысливечку — aufgeweckter — пробужденный. А время, когда происходили их беседы, было особенным временем — временем пробуждающегося народного сознания.
Процесс этот, как и в Чехии («будители»), начался всюду с вершин народного интеллекта, с лучших умов народа, с его передовой интеллигенции; и наиболее умные и образованные правители в ту эпоху стремились не заглушить этот процесс, а самим стать в ряды ведущих умов своего государства. Недаром историки дали именно этому предреволюционному времени название «просвещенного абсолютизма».
Миланским губернатором был граф Фирмиан, образованный и любознательный хозяин города. Мы хорошо знаем все, что относится к Франции, точней, к Парижу этих десятилетий — к деятельности энциклопедистов, к блестящей фронде Вольтера, к огромной личности Руссо. Читателю нашему хорошо известны творения Дидро и Вольтера, Монтескьё и Руссо, выпускаемые у нас полными собраниями. Знакомо нам, если не в оригиналах, то хотя бы по романам Ирасека, и знаменитое движение «будителей», родившееся в Чехословакии в 70-х годах XVIII века и определившееся в последний период жизни Мысливечка. Побывав на родине в 1768 и 1772 годах, он мог почуять первое, чуть заметное веянье его, и оно могло бы добавить огня к той «пробужденности», с какою вел он, по Моцарту, свои беседы. Но почти не знает наш широкий читатель, что в Италии, а именно в Милане, была и активно действовала итальянская передовая горсточка мыслителей, создавшая для своих общений и для своей деятельности некое умственное учреждение — «Академию борцов» («Accademia dei Pugni»).
Граф Фирмиан показал себя умным политиком — он открыл для этой блестящей патриотической итальянской молодежи не двери карцеров, а двери своего губернаторского дворца и широко помог своим золотом печатанию смелого ее журнала, издававшегося два с лишним года — 1764–1766 — под оригинальным названием «Caffé».
Кто был в горсточке «борцов» (pugni)? Существует старая картина — родовая собственность потомков семейства Верри. В большой строгой комнате за двумя столами — левый возле окна, с льющимся на него светом, правый возле алькова — разместилась группа людей, одетых по тогдашней моде: в напудренных париках, подвитых над ушами и с косицей за спиной; в длинных, расшитых спереди, камзолах, в белоснежных кружевных жабо на шее; в коротких до колен штанах, белых шелковых чулках, плотно обтягивающих ногу, и в туфлях с металлическими пряжками. Четверо собрались за левым столом, трое за правым. Расскажем о каждом из них по порядку.
Спиной к нам, слева, стоит старый аббат Лонго, он говорит что-то, подняв кисть правой руки. Прислушиваясь не столько к нему, сколько к соседу своему за столом, читающему вслух из большой книги, сидит в позе секретаря, с гусиным пером в руке над открытой тетрадью, совсем молоденький, очень красивый, черноглазый и чернобровый, младший из братьев Верри — граф Алессандро Верри. А тот, кого он слушает, чтоб записать, с трудом наклонил большую умную крупноносую голову над собственным круглым, как шар, животом, крепко обтянутым белым атласным жилетом; он скрестил под столом толстые ноги, закинул левую руку за спинку стула, а правой придерживает книгу, — этот толстяк — один из знаменитейших писателей тогдашней читающей Европы, маркиз Чезаре Беккария. Возле них, вытянувшись, стоит тоже еще совсем молоденький Г. Д. Биффи. За правым столиком сидят над каким-то стеклянным ящиком пытливый, с приподнятыми бровями Л. Ламбертеги, затем старший из братьев Верри — осанистый граф Пьетро; а за ними, с газетой в руках, пожилой виконт Джузеппе ди Саличето.