Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 68 из 154

«Серьмяга», впрочем, достаточно скоро заговорила, способы нашлись, однако радости это монархисту Тихомирову не принесло — он рассчитывал на другое. Он начинает ругать страну, называть ее «погибшей», «презренной», «развратной», «идиотской», а правительство — «гнусным». Что толку? Спасения он не видит, а революцию — чувствует, понимая неизбежность многолетней резни и насилия. Все плохо, и выхода из беспросветного положения не видно — «вот что значит абсолютистская монархия! — записал в дневнике Тихомиров 14 марта 1905 года. — Каких-нибудь 10-ти лет достаточно, чтобы сокрушить себя и погубить страну» (курсив мой. — С. Ф.). Читаешь эти признания и удивляешься: кто их автор — неужели правоверный монархист, некогда порвавший с революционными увлечениями молодости? Ведь произнесенное — приговор абсолютизму справа. По логике Л. А. Тихомирова выходит, что принцип только тогда действен, когда его носитель оказывается в силах нести бремя монархии. Но ведь существует фактор случайности: характер запрограммировать трудно. А результат один — неизбежная революция.

Придерживавшийся правых взглядов юрист Б. В. Никольский тоже патетически рассуждал о том, что «революция есть ослабление дисциплины как таковой в народах и государствах», полагая, что ослабление этой дисциплины идет только сверху. «Ослабела идея наверху — ослабела вера — ослабела власть — вспыхнул мятеж». Власть в России — это царь. Соответственно, если слабый царь, то и власть слабая. Формула проста и очевидна. Не изменилось у Б. В. Никольского представление о царе и после того, как он встретился с ним на аудиенции 2 апреля. Человек наблюдательный, Никольский подметил удивительную нервность самодержца, назвав ее ужасной, и 3 апреля оставил в дневнике такую запись: «Он, при всем [своем] самообладании и привычке, не делает ни одного спокойного движения, ни одного спокойного жеста. Когда его лицо не движется, то оно имеет вид насильственно, напряженно улыбающийся. Веки все время едва уловимо вздрагивают. Глаза, напротив, робкие, кроткие, добрые и жалкие. Когда говорит, то выбирает расплывчатые, неточные слова и с большим трудом, нервно запинаясь, как-то выжимая из себя слова всем корпусом, головой, плечами, руками, даже переступая. <…> Его фигура, лицо и многое в нем понятно при мысленном сопоставлении монументальной громады Александра III с зыбкою и легкою фигуркою вдовствующей императрицы. Портреты совершенно не дают о нем представления, так как, при огромном даже сходстве, портретом трудно передать нервную жизнь лица. В этом слабом, неуверенном, шатком человеке точно хрупкий организм матери едва-едва вмещает, того и гляди — уронит или расплещет, тяжелый крупный организм отца. Точно какая-то непосильная ноша легла на хилого работника, и он неуверенно, шатко, тревожно ее несет. Царь точно старается собраться в одно целое, точно судорожно держится, чтобы не рассыпаться на слишком для него тяжелые черты лица. В нем все время светится Александр III, но не может воплотиться. Дух, которому не хватило крови, чтобы ожить» (курсив мой. — С. Ф.).

Характеристика, данная Б. В. Никольским последнему самодержцу, думается, одна из наиболее точных и психологически выверенных. Закомплексованность царя, которую не всегда удавалось скрыть, искала выхода в подражательстве отцу, в желании никому не показать свою слабость или, если угодно, свой страх перед собеседником, человеком, имевшим собственную позицию. Но Никольский тем и интересен, что его взгляды полностью совпадали со взглядами царя — на бюрократию как на средостение, на идею уникальности русской истории, заключающейся в единстве царя и народа, и т. п.

При совпадении взглядов Никольский не видит в Николае II достойного монарха, полагая, что его органически нельзя вразумить, ведь он не только бездарен, но и полное ничтожество. А если так, то его царствование не скоро искупится, в близкое будущее верить не приходится. «Одного покушения теперь мало, чтоб очистить воздух. Нужно что-нибудь сербское», — пишет Никольский, подразумевая заговор офицеров белградского гарнизона против сербского короля Александра I (Обреновича) и его жены, убитых 29 мая 1903 года. В этих словах — бессилие ненависти монархиста к монарху, губящему и себя, и своих верных слуг, и идею. Ощущение скорой гибели монархии усиливалось военными неудачами империи в войне с Японией. Рассуждения о конце самодержавной России и конце династии даже в среде правых не воспринимались уже как криминал. Никольский позволял себе рассуждать о возможности для спасения династии и отечества пожертвовать некоторыми великими князьями (Алексеем и Владимиром Александровичами), министром иностранных дел В. Н. Ламздорфом и С. Ю. Витте, столичным митрополитом Антонием (Вадковским).

Истеричные призывы не всегда свидетельствуют о неадекватности призывающего. Иногда они — наиболее яркий показатель идейного тупика, в котором оказался «истерик». Разговоры о династии как о единственно возможной в тех обстоятельствах жертве, признание безнадежности придворного переворота — все это приговор правящему монарху, в самоубийстве которого монархист видел единственный шанс для страны. «Но где ему!» — злобно восклицал Никольский, без стеснения называя царя глупым, невежественным, жалким человеком. Конечно, военные поражения стимулировали истерию, но дело было не в них. Рушилось здание той монархии, отстаивать принципы которой идейные монархисты считали своим священным долгом. Множились слухи, истину от лжи отличить оказывалось все сложнее. В мае 1905 года, например, по столице пустили «утку», будто бы царь отрекается от престола. Говорили также иное: Николай II совершенно спокоен. Много рассуждали о созыве Земского собора. Но «правых» ничто не вдохновляло.

«Дело не в гибели флота, — писал Л. А. Тихомиров, — это само по себе пустяки, но ведь и вообще все гибнет». Жалея царя, он провидчески назвал его искупительной жертвой за грехи поколений. Но ведь дело было не только в царе — и в России тоже, спасти которую он был бессилен («что ни сделает, губит и ее, и его самого»). В поисках ответа на вопрос, почему все так плохо, «правые» еще накануне революционных потрясений 1905 года приходили к неутешительному выводу о том, что «царь болен, его болезнь — бессилие воли; он не может бороться, всем уступает, а в эту минуту вырывает у него уступки самый ловкий во всем мире человек — Витте»[80]. Говоривший эти слова Б. В. Штюрмер имел репутацию политического «зубра», в его консервативных убеждениях Николай II никогда не сомневался, в годы Первой мировой войны назначил даже председателем Совета министров!



О болезни царя говорили и врачи, его лечившие. Если верить сообщению В. И. Гурко, профессор невропатологии А. И. Карпинский утверждал, что Николай II страдал негативизмом. «Болезнь эта состоит в том, что пациент проявляет в общем сильный упадок воли в отношении противодействия решениям, принимаемым другими лицами даже в делах, касающихся его самого, и проявляет крайнее упорство в смысле отрицательном, а именно отказываясь лично предпринять какие-либо действия в любом направлении. Болезнь эта сопровождается обычно развитием недоверия ко всем лицам, что-либо исполняющим для больного и с которыми он вообще вынужден иметь дело». Итак, негативизм. Но диагноз (даже если он был верен) ничего не менял по существу: лекарства от такой болезни не существовало. Для самодержавного повелителя это было фатально — получалось, что «болезнь» не давала ему возможности управлять империей. Чем дальше, тем больше… Объяснение, конечно, не оправдание, но все же будем иметь в виду диагноз профессора А. И. Карпинского, тем более что о волевых качествах Николая II писали много и резко.

К примеру, о его бесхарактерности и бездарности, о том, что «он все губит», писала А. В. Богданович, в мае 1906 года приводя ходившие по столице слухи, что Николай II и его супруга «находятся в состоянии иллюзии, грозного конца не подозревают». Понимая, что царь, созвав Думу, называя народных избранников «лучшими людьми», «в душе своей был против того, чтобы дать им возможность работать», Богданович откровенно говорила, что назначение премьером И. Л. Горемыкина «делает невозможным никакое соглашение с Думой». В политику, сочетающую репрессии и реформы, она не верила, искренности в нем (как, кстати, и в Столыпине) не замечала. История доказала, что А. В. Богданович во многом оказалась права, но сейчас хотелось бы обратить внимание на другое: рассуждая о политике, она затронула и личные качества монарха, со слов своего знакомого — прокурора Петербургского окружного суда Н. Д. Чаплина записав, что «для царя никто не человек, никого он не любит, не ценит; когда человек ему нужен, он умеет его обворожить, но по миновании надобности выбрасывается человек бессовестно. <…> И Столыпин будет вышвырнут, как и все остальные, — продолжает она, очевидно, уже от себя. — Диктатуру никогда не создадут, так как царю придется тогда отстраниться, а он вряд ли на это согласится, так как власть любит. По всему видно, что царю и его большой семье придется быть искупительными жертвами» (курсив мой. — С. Ф.).

80

Богданович А. Три последних самодержца. М., 1990.