Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 77

— Ваша просьба не будет исполнена, — говорит и ему Петерс.

Вводят Куприянова. Та же история.

В зале появляются свидетели. Подсудимые перешептываются между собой. Их положение становится все более тягостным. Они отказались участвовать в судебном следствии и участвуют в нем все-таки одним своим присутствием при допросе свидетелей. Что делать?

Куприянов обращается к первоприсутствующему:

— Мы еще раз требуем удалить нас из залы суда. Иначе нам остается только один выход — устроить какой-нибудь дебош или нанести новое оскорбление суду, чтобы вам пришлось нас удалить.

Петерс этого не ожидал. Его иссохший мозг чиновника не может разобраться в борьбе, которую ему приходится вести.

— Хорошо, — говорит он, — пусть желающие удалиться выйдут на середину залы, а нежелающие остаются на своих местах.

Скамьи пустеют. Соня одна из первых выходит на середину залы. Сидеть остается только предатель Низовкин и еще несколько человек, которых никто не знает.

— Вывести их! — приказывает сбитый с толку Петерс.

Эта победа не дала подсудимым никаких реальных результатов. 26-го числа утром, к началу следующего заседания, они наравне с «правоверными» — так «протестанты» называли между собой тех, которые не отказались от участия в суде, — были опять доставлены в залу заседаний. Петерс считал, что все средства для привода подсудимого в суд законны. А администрация Дома предварительного заключения в средствах стесняться не привыкла.

При входе в залу судей встал только Волховской. Он подчеркнуто вежливо выразил первоприсутствующему свое недоумение по поводу того, что Особое присутствие заставляет подсудимых участвовать в суде.

— Если, — сказал он, — это делается для того, чтобы не растягивать до бесконечности следствие, повторяя каждый раз каждому обо всем, что происходило в его отсутствие, то ведь есть пункт 29 новой редакции статей 1030–1060, по которому даже существеннейшие нарушения порядка обрядов судопроизводства не могут служить поводом кассации.

Соня слушала очень внимательно, старалась не пропустить ни одного слова. Ей нравилось, что Феликс, как заправский адвокат, ссылался на статьи устава и сумел в благопристойную форму втиснуть содержание по меньшей мере неприятное господам судьям.

— Все мы, — продолжал он, — имели уже достаточно случаев убедиться, что пункт 29 совершенно усвоен Особым присутствием. Если оказалось возможным устроить публичность заседаний без публики, если можно было устранить защиту от участия в решении вопросов относительно производства следствия на суде и 11 октября, еще — до судебного разбирательства, предрешить вопрос о существовании между подсудимыми «тесной связи», если, говорю, все это возможно, то почему следует соблюдать статью 729?

— Я не удалил вас вчера, — разъяснил Петерс, — желая вам предоставить все средства защиты, ведь вы человек немолодой, больной…

Было в его словах и тоне нечто до того лицемерное, что Волховской не выдержал. Сначала преувеличенно вежливо поблагодарил за заботливое отношение, а потом вдруг сорвался.

— Если бы у меня, — сказал он то, что не собирался говорить, — не отняли навсегда здоровье, силы, поприще деятельности, свободу, жену, ребенка, если бы я не проводил шестой год в одиночном заключении, и тогда самое важное для меня заключалось бы, как заключается и теперь, в том, чтобы явиться в каждом действии тем, что я есть, а не быть пешкой, передвигаемой на шашечной доске рукою, в которой я чувствую все что угодно, только не уважение.

Терпение первоприсутствующего истощилось. Он потребовал, чтобы подсудимого, «позволившего себе такие выражения», вывели немедленно. А когда остальные протестовавшие еще раз повторили, что не хотят участвовать в суде, он приказал их тоже удалить из залы «с занесением всего происшедшего в протокол».

Сначала Соню даже испугала наступившая внезапно тишина и пустота. Она боялась, что после напряженной до отказа жизни последних дней ей просто некуда будет себя девать, но со следующего утра снова началась возня с передачами и бесконечные хождения в предварилку. А после того как она взяла на себя заботу о теплой одежде для тех, кому предстояло отправиться в дальний и холодный путь, оказалось, что времени у нее даже слишком мало.

О том, что делалось на суде, она узнавала у Тихомирова, К нему и к Волховскому стекались все данные о процессе. Протест продолжался. Были, правда, и в других группах «правоверные», которые и на суде продолжали «чистосердечно признаваться» не столько в своих, сколько в чужих грехах. Но их было мало, и Перовская считала, что они не стоят того, чтобы о них думать.

Среди людей, не участвовавших в протесте, с согласия товарищей был Ипполит Мышкин. Он взял на себя нелегкую задачу восстановить истину, сказать в глаза судьям горькую правду.





Все та же зала суда. За судейскими креслами те, кого Кони называет «сановными зеваками». В зале на этот раз людей, сочувствующих подсудимым, больше, чем когда-либо. Билеты, которые полагаются людям судебного звания, подделаны. Выступает Мышкин.

— Дело не в том, — утверждает он, — чтобы вызвать, создать революцию, а в том только, чтобы гарантировать успешный исход ее.

По его мнению, не нужно быть пророком, чтобы при нынешнем отчаянно бедственном положении народа предвидеть как неизбежный результат этого положения всеобщее народное восстание.

Он говорит о влиянии Запада, о Международном Товариществе Рабочих — Интернационале. И в то же время предостерегает от ошибок, сделанных на Западе, где буржуазия одна извлекла для себя выгоду из народной крови, пролитой на баррикадах. Он опровергает обвинительный акт, доказывает, что революционное движение в интеллигенции создано не «эмигрантами и тремя или четырьмя обломками прежних сообществ», а самим народом. Это движение усиливается в интеллигенции, только когда усиливается в народе.

Он настаивает на необходимости объединения этих двух революционных потоков в единую социально-революционную партию. Доказывает, что общество не осведомлено об этом народном движении только оттого, что не существует свободы печати.

— Бунт, — утверждает он, — единственный орган народной гласности.

Мышкин — прирожденный оратор. Несмотря на то, что его останавливают чуть ли не после каждого слова, он умудряется не сбиться, не потерять нить. Первоприсутствующий в ужасе оттого, что не может заставить этого человека замолчать.

— Довольно! — кричит он не своим голосом.

— Перехожу к другому предмету, — заявляет Мышкин, уже сказав то, что считал нужным сказать по существу дела.

Теперь он перечисляет незаконные меры, принятые против него во время предварительного следствия.

— После первого же допроса, — сообщает он, — я за нежелание отвечать на некоторые из предложенных мне вопросов был закован в ножные кандалы, а спустя некоторое время еще в наручники. Одновременно с этим я был лишен возможности пользоваться не только чаем, но и кипяченой водой…

— Ваше заявление голословно, — прерывает его Петерс.

— О заковке в кандалы, — возражает Мышкин, — имеется протокол.

— Эти меры были приняты на дознании. Особому присутствию не подлежит рассмотрение действий лиц, принимавших эти меры.

— Так нас могут пытать, мучить, — говорит Мышкин, возвышая голос. — А мы не только не можем искать правду, нас лишают даже возможности довести до сведения общества, что на Руси обращаются с политическими преступниками хуже, чем турки с христианами.

— Ваши заявления голословны, — еще раз повторяет Петерс.

— Я подавал жалобы, но они не приложены к делу, а спрятаны под зеленое сукно. Сидеть в одиночном заключении без книг — это очень тяжелая пытка. Можно ли удивляться, что в нашей среде оказался такой громадный процент смертности и сумасшествия?

— Теперь не время и незачем заявлять об этом.

— Неужели, — спрашивает Мышкин, — ценою каторги, которая нас ждет, мы не купили себе право говорить на суде о насилиях физических и нравственных, которым «ас подвергали? На каждом слове нам зажимают рот.