Страница 2 из 21
Клим улыбался: знакомые с детства слова, нижегородская торговая привычка рекламировать все что ни попадя. Узнаю, узнаю «карман России»…
— Как Нижегородская ярмарка?
— Самая большая в мире, — заверил Григорий Платонович, — два миллиона посетителей за сезон! Правда, это до войны было… — Он похвалялся даже купцами, разбогатевшими на военных подрядах: — Строимся, милостивый государь! Вот приедете в Нижний, у вас чемоданы из рук попадают от восторга — таких домов наворотили! Везде фонтаны, оранжереи… Вы где остановитесь? Я вам чудные номера могу порекомендовать: как раз на Ярмарке, пока она не закрылась до следующего года. Справа электротеатр, слева просто театр, напротив — ресторан с музыкой.
Клим покачал головой:
— У меня собственный дом на Ильинке — наискосок от Мариинской гимназии. Я наследство еду получать.
Григорий Платонович поперхнулся и долго кашлял, вытаращив глаза.
— Вы не сынок ли окружного прокурора? — спросил он, отдышавшись. Посмотрел на Клима, на заграничные чемоданы на полке. — А вас ведь давно поджидают: народ все мучается — кому достанется папашенькино богатство? — Голос его стал крайне учтивым. — Вы, стало быть, из самой Аргентины добирались? Как там изволили поживать?
Клим пожал плечами:
— Работал журналистом в газете. Из адвокатской конторы письмо прислали: душеприказчик отца, некто доктор Саблин, просил приехать и принять имущество.
— Знаем мы этого Саблина! — вскричал Григорий Платонович. — Он в прокурорском доме два этажа снимает. Папенька ваш — Царствие ему Небесное! — в отставку подали и начали дела крутить: очень разбогатели. А как узнали об отречении царя, так с ними удар и сделался.
Клим слушал его в удивлении.
— Откуда вы все знаете?
— Моя графинечка с Саблинской семьей дружит: то и дело друг к другу в гости шастают. Так что я о вас наслышан. — Григорий Платонович спохватился и изобразил на лице скорбь: — А насчет папеньки — примите мои искренние соболезнования.
3.
Климу было семнадцать лет, когда он сбежал из дому — с твердым намерением никогда не возвращаться. Он считал себя взрослым: подкручивал перед зеркалом едва пробившиеся усы, покупал папиросы «Графские» и торопливо курил за поленницей на заднем дворе.
В гимназии Клим давился варягами и гипотенузами, а латинские словари использовал исключительно для прикрытия — чтобы, схоронившись за ними, упиваться остроумным Марком Твеном.
У Клима было две жизни. В одной звучали веселые марши, исполняемые на фортепьяно, взлетали самодельные петарды и спасались пленные, попавшие в лапы врага во время налета на монастырский сад.
В другой жизни отец брал Клима в канцелярию и приобщал к делам: зачитывал вслух жалобы в Правительствующий Сенат и решения Кассационного департамента.
К прокурору то и дело стучались молодые помощники присяжных поверенных — вежливые, боязливые, с кожаными портфелями под мышкой и эмалевыми университетскими значками на груди. Отец говорил им, что Клим тоже поступит на юридический, непременно в Москве. Те уважительно кивали:
— Прекрасный выбор.
Клим слушал их как преступник, которому грозит пожизненная каторга. Когда он заявил отцу, что не желает быть юристом, тот выдал ему тетрадь и заставил исписать ее латинским изречением Ego sum asinus magnus — «Я большой осел».
Шел 1907 год, только что отгремела первая революция, хотелось добиваться справедливости или с честью погибнуть на баррикадах. Клим не знал, что ему делать с собой. Мама умерла, все знакомые трепетали перед окружным прокурором — совета спросить было не у кого.
Клим с друзьями побаловались: ночью поменяли вывески на зданиях. На духовной консистории появилось «Распивочно и на вынос», на окружном суде — «Стриженая шерсть оптом и в розницу», на губернаторском дворце — банка пиявок с аптекарского магазина.
На следующий день преступники явились в гимназию как ни в чем не бывало. Смотрели свысока на онемевших от восторга младшеклассников — слухи о происшествии уже разнеслись по коридорам. Душа надеялась на скандал с публикациями в газетах.
Приехал директор, вошел в класс. Все встали, грохнув крышками парт.
— Кто это сделал? — крикнул он и ткнул в первого попавшегося ученика: — Ты?
— Я.
Клим поднял руку:
— И я.
— И я, и я! — загремело по классу.
Это был бунт на корабле.
— Та-а-ак, разберемся! — пообещал директор и исчез.
Мальчишки вопили, подкидывали к потолку чертиков из жеванной бумаги, швырялись меловыми тряпками.
Дверь распахнулась от удара — такого сильного, что бронзовая ручка выбила из стены кусок штукатурки. На пороге появился окружной прокурор — мрачный и страшный, как инквизитор. За спиной у него суетился директор. Бунт рассыпался в прах.
Отец отыскал взглядом Клима:
— Подойди.
Лицо его было бледно и спокойно. Клим молча приблизился, стараясь глядеть дерзко. Отец ударил его наотмашь по лицу:
— Домой! Немедленно!
Повернулся и вышел. Клим, зажимая разбитую ноздрю, поплелся за ним, чего потом долго не мог простить себе. Потрясенный класс глядел им вслед.
4.
Клим давно задумывался о побеге.
— На каторгу пойдешь! — кричал отец во время ежедневных припадков. — Стой столбом, болван, когда с тобой разговаривают!
Вот это было невыносимее всего: он считал себя вправе ударить — и словом, и кулаком, — потому что смотрел на сына как на вещь, как на собственность. На службе отец был строг, но справедлив — по крайней мере, считал себя справедливым. С прислугой был отстраненно-вежлив; Клим не получал и этого.
Иногда он пытался защищаться.
— Ну что ж, снимем тебя с довольствия, — бросал, не глядя, отец. Это означало, что не будет не только карманных денег, но и ужина.
Кухарка выдавала Климу хлеб и воду — как заключенному. Амнистия объявлялась только после прошения о помиловании.
Клим ненавидел отца затравленной бессильной ненавистью. Надо бежать, но куда? как? В городе нельзя оставаться — вернут: папеньку каждый квартальный надзиратель знает. В Москву, к маминой сестре? Там в первую очередь будут искать. Денег — пятнадцать рублей, добытых через преферанс. Сказал бы кто отцу, что Клим в карты играет…
Преферанс, может, и прокормит. Но одно дело — играть для развлечения, а другое — жить картами, куда-то ехать, где-то снимать угол.
Горничная тихонько стукнулась в комнату Клима:
— Папенька зовет. Сердитый — спасу нет.
В кабинете — сборники законов до потолка: кожаные переплеты, тусклое золото. В углу старинные алебарды, на стене — рапиры и эспадроны, трогать которые запрещено. У стола — высокий темный человек в форменном мундире, застегнутом на все пуговицы.
— До конца учебного года никаких гулянок, никакого театра, никаких приятелей. Теннисную ракетку — в печь.
— Я не…
— В печь, я сказал!
Отец вытащил из шкапа здоровую, как надгробие, книгу:
— А чтобы тебе, сын мой, было чем заняться, вот Уголовное уложение с комментариями. Выучи — чтобы от зубов отскакивало. Ослушаешься — отправлю в солдаты. Иди.
Клим вернулся к себе, швырнул книгу под кровать.
Альпийский мешок, в котором когда-то привозили с дачи яблоки, смена белья, теплый свитер и купленная на базаре трубка, похожая на ту, что курил Шерлок Холмс… Клим огляделся — что еще взять? Ничего. Все в этом доме было куплено на чужие проклятые деньги.
Без аттестата зрелости, без паспорта, с несколькими рублями в кармане он сел на пароход, следующий до Астрахани.
Во время обеда Клим велел подать себе коньяку. Отогрелся, вздохнул свободнее. На палубе встретил студента в черном пальто и фуражке с синим околышем. Тот подумал, что Клим тоже студент — за последний год он так вырос и раздался в плечах, что его многие принимали за взрослого.
— Вы куда едете, коллега?
— В Астрахань. А вы?