Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 153



А может быть, он стал бы поэтом… Ну в самом деле — почему бы нет? Ведь если в те три коротких месяца, от августа до ноября 1917 года, забитых до отказа событиями и делами, он писал свою поэму в «Юный пролетарий», значит, он не мог не писать. И значит, он смог бы писать, я думаю. Он понимал и чувствовал слово. И умел любить.

Он любил Революцию и Марию, разрывался между ними. Два-три раза в неделю Алексеев уезжал из Гатчины в Петроград — к Марии, и столько же раз возвращался от нее обратно в Гатчину — к делам. Мария тоже была большевичкой и не могла бросить свою работу в Питере. А у него и мысли не возникало сказать: переведите в Петроград, к жене, к матери. Несколько месяцев Алексеев мотался между городом великим и городом маленьким в теплушках, жертвовал сном, отдыхом, рисковал жизнью и должностью — из-за любви. Однажды ему, председателю ревкома, вынесли выговор за то, что он на час с лишним опоздал на совещание, им же назначенное. Это же надо — опоздать на заседание из-за любви, а?

Она была красивой и юной, со смешной фамилией Курочко и лучшим в мире именем Мария. Алексеев увидел ее в приемной у коменданта Нарвско-Петергофского района Г. Егорова и впервые в жизни подумал, что мать все-таки права: костюмчик на нем действительно слишком потрепан и пора бы сходить в парикмахерскую. Дома он долго изучал в зеркале свое лицо…

На следующий день Алексеев увидел Марию в зале судебных заседаний. Она смотрела на него неотрывно, и Алексеев сбивался, путался в словах. И еще дважды в этот день она встретилась ему — во время лекции, которую читал на Петроградской стороне, и на встрече с ранеными красноармейцами. Удивился — Как нашла его? И обрадовался: это судьба.

Они бродили по весеннему Летнему саду, и им было о чем говорить. Она даже тихонько пела ему на русском и полуродном польском. Василий читал стихи.

Тут все было ясно — любовь. Мария отпросилась со службы и целую неделю была всюду, где бывал Алексеев: в суде, в райкоме партии, в редакции, в Петроградском комитете, на лекциях. Пыталась пойти даже в ночную облаву, но на это ей разрешения не дали.

Через неделю, 6 мая 1919 года, они поженились. Жили в доме бывшего лесоторговца Захарова но Старо-Петергофскому проспекту № 27, в гостиной, обставленной роскошной мебелью. Было жалко ступать разбитыми ботинками на блестящий паркет, садиться в потрепанной одежде на шелковые диваны и кресла, есть воблу на инкрустированном столе.

Соседи, работники Нарвско-Петергофского райкома партии и народного суда, дома бывали так же редко, как и Алексеев. Женская половина своеобразной «коммуны» часто собиралась у камина в комнате Алексеевых. А когда дома были мужчины, ели «дурандовый бисквит» из жмыха подсолнечника, пили из жестяных кружек чай с сахарином. Мария набрасывала на плечи «Васенькину кожанку», забиралась с ногами в кресло, и в лучинном свете влажно светились ее глаза. Он пел — она слушала. Он молчал — она слушала. Он был рядом — она грустила: вот-вот уйдет. Он уходил — тосковала: сейчас, ну вот еще немножко — и он появится.

Редки, очень редки, коротки, очень коротки были эти вечера.

Вскоре Алексеев ушел на фронт.

…В те годы опасность поджидала людей не только в бою, в ночи, за углом. Не меньше погибло их от голода и тифа, свирепствовавшего именно там, где было больше людей. Мотаясь в теплушках из Гатчины в Петроград и обратно, Алексеев рисковал. Но пока мы живы, верится, что смерть не суждена нам. Алексеев не раз встречался с ней; когда убегал от жандармов, дрался с хулиганами на Невском, носился по Петрограду февральской ночью 1917-го между Нарвской заставой и Таврическим дворцом, арестовывал контрреволюционеров и бандитов, ходил в атаку и в разведку под Гатчину, Пули облетали его.

Но однажды по дороге в Петроград еще в вагоне по его спине пробежал озноб и сразу — в жар. Подумал: «Тиф?» Не поверил. И только когда вышел из вагона, почувствовал, что идти не может. И сел к забору — отдышаться. Но силы не возвращались. И тогда он окликнул пробегавшего мимо мальчишку.

— Эй, малец! А ну-ка помоги…

И тут же отогнал его — заразится парень.

Как он донес себя до дому — не помнил.

Это был сыпняк.

Дни и ночи напролет проводила Мария у постели Алексеева. Он был без сознания, бредил. Очнулся совсем ненадолго. Прошептал:



— Открой сумку… полевую… конверт…

Мария разыскала конверт с надписью «Мария», открыла его. Там лежало несколько листков, исписанных мелким разборчивым почерком Василия. Стихи.

Она плакала, а он молча смотрел на нее. Прошептал:

— Не плачь, Мария… Улыбнулся и умер.

Проходили часы, а Мария никого не впускала в комнату. Все сидела, все не верила, все ждала: шелохнется, приподымется, встанет, скажет…

Под утро в комнате грохнул выстрел. Когда сломали дверь, Мария была мертва. На полу рядом с ней лежал браунинг, подаренный Василием. Ей было девятнадцать лет.

Их хоронили 2 января 1920 года под одним знаменем, па одной трамвайной платформе везли на Красненькое

кладбище. Тысячи людей прощались с дорогим человеком и его любимой.

И никто не судил Марию.

…Вот и вся жизнь Василия Алексеева. Всего двадцать три года, а человек состоялся. Ибо не писал он свою жизнь на «черновик», не собирался жить, а жил — сразу «набело», на всю «катушку», не экономя ни ума, ни души, ни сил своих. Ибо было в его жизни крепкое зерно — раскаленная добела вера в лучшую человеческую долю и необходимость борьбы за нее. И был он счастлив. Ибо верил в возможность счастья, знал, что в жизни есть одна несомненная радость — жизнь для другого.

Он был из первых комсоргов, которые вступали в борьбу мальчишками, успевали пройти подполье, испытать аресты, перестрадать в тюрьмах и ссылках, взять власть в свои руки, командовать полками, получить свои смертельные раны, выжить, чтобы строить новую жизнь, продолжать бороться… и умереть — на взлете, с распахнутыми для полета крыльями, так и не отведав плодов своей борьбы, совсем еще мальчишками — умереть… Они умирали и верили: придут новые бойцы, сильнее и смелее их, пойдут дальше, сделают жизнь счастливой. Такой, о которой они мечтали.

Игорь ИЛЬИНСКИЙ

Виталий БАНЕВУР

…Мглистым, морозным днем 12 января 1918 года в бухте Владивостока Золотой Рог бросил якорь японский крейсер «Ивами». Жерла его орудий зловеще развернулись в сторону города, словно возвещая, что мирная жизнь трудящихся Советского Приморья теперь будет прервана. Очень скоро за незваным пришельцем придут военные корабли под американским, английским, французским и другими флагами империалистических держав, а по городским мостовым зацокают подкованные ботинки иноземных солдат, и начнется организованный грабеж дальневосточного угля, леса, пушнины — несметных богатств края, на который давно уже зарились заморские толстосумы.

Но все это станет очевидным потом, а сейчас у причала Торгового порта стихийно возникла толпа. Высказывая негодование, люди хмуро смотрели па японский крейсер, на палубе которого выстраивались солдаты, чтобы сойти на берег.

Среди вездесущих мальчишек, прибежавших на пристань, был четырнадцатилетний гимназист Виталий Баневур, шустрый, худощавый, невысокого роста парнишка. Он протиснулся к самому пирсу, когда вдруг раздались голоса: «Демонстрация началась! На демонстрацию!»