Страница 23 из 110
Голос. Я сын Винтергальтера и говорю вам, что сорок пять минут десятого. Спасите, спасите!
Герцог. Как ты думаешь, Рахманов, если он в самом деле сын Винтергальтера, то он, я думаю, говорит правду.
Голос. Спасите, спасите!
Герцог. А что, Рахманов, спасем его в самом деле!
Генуэзец. У меня должна быть в кармане тесемка. (Щупает.) Никак нет! — Нет, есть! — Нет, нет!
Они подходят к Минкину, который удит рыбу.
Герцог. Счастливая мысль! Винтергальтер! Схватись за крючок сего старика, мы тебя вытащим соединенными силами. Да, апропос (кстати. — А. С.), отчего ты туда упал?
В сию минуту приплывает корабль, и морские разбойники под начальством Пфеффера-Иуды стреляют в сына Винтергальтера, который с трудом спасается на крючке.
Конец пролога
В этом «Урыльнике» (рукомойнике) уже явлены главные черты сатирического дара Алексея Толстого, которые так активно повлияют на формирование образа директора Пробирной Палатки.
Это, прежде всего, полный алогизм ситуации, связанный со смешением масштабов. Некий пространственный абсурд. Герцог Мендоза и генуэзец Рахманов с фонарем ходят по краю урыльника, а старик Минкин удит в нем рыбу… Внутри урыльника на всех парусах летит пиратский корабль и раздаются вопли даже не Винтергальтера (кто он вообще такой?), а его сына…
Здесь уместно сделать одно отступление, относящееся к истории живописи. В «Галерее искусств стран Европы и Америки» Государственного музея изобразительных искусств им. А. С. Пушкина в Москве представлен чудный «Портрет девушки в белом» кисти Франца Ксавьера Винтергальтера (1806–1873). Этот немецкий художник обосновался в Париже, где в 30-е годы XIX века снискал себе славу талантливого портретиста. «Девушка в белом» написана в 1837 году по просьбе русского заказчика. Толстой как страстный поклонник искусства был в курсе всех европейских художественных событий, а в Париж ездил как к себе в усадьбу. Естественно допустить, что если уж не творчество, то, по крайней мере, звучное имя Винтергальтера было ему знакомо. А для того, чтобы поименовать персонаж, этого вполне достаточно.
Мы уже говорили о том, что «Пролог» к «Semikolon’y» построен на пространственном абсурде. Кроме того, здесь присутствует и временной абсурд: тождественное перенаименование:
«Герцог. Который час, Рахманов?
Генуэзец. Три четверти десятого.
Голос из урыльника. Врешь, сорок пять минут десятого!..»
Помимо пространственного и временного алогизма, возникает и противоположное им свойство — смехотворная банальность; банальность, доходящая до полного тождества:
«Если поскользнешься и утонешь, то можешь легко лишиться жизни».
Это уже чистый Козьма Прутков времен «Плодов раздумья». Ход мыслей Козьмы найден именно здесь, в этом допотопном урыльнике.
Наконец, обратим внимание на стихотворную изощренность «продолжения песни», когда рифмуются переносы слов, а вторая строчка третьей строфы вообще построена на одних гласных:
Ю и я у
Не единственный ли это пример в своем роде?
Из простого «урыльника» на парус Минкиным Толстой выудил и абсурд, и тождесловие, и особенную «прутковскую» интонацию, и экспериментальную раскованность стихотворной техники.
Глубокомысленный прутковский вопрос, завершивший первую главу нашего повествования: «Где начало того конца, которым оканчивается начало?» — находит свой ответ в прологе об урыльнике из пьески «Semikolon»: вот где начало того конца, которым оканчивается начало, то есть заканчивается начальный мир допрутковского юмора и начинается мир юмора Козьмы. Он начинается в виртуальном «рукомойнике» Алексея Толстого. Вопрос абстрактный — ответ точный.
В свое время Козьма Прутков скажет: «Друзья мои! идите твердыми шагами по стезе, ведущей в храм согласия, а встречаемые на пути препоны преодолевайте с мужественною кротостью льва».
К середине 1830-х годов относится первая любовь Толстого. В Москве он полюбил княжну Елену Мещерскую. Однако мать Анна Алексеевна благословения на брак не дала.
По свидетельству брата Елены, когда Алексей поведал матери свою первую юношескую любовь, она из ревности к сыну стала горячо противиться возможному браку. Сын покорился нежеланию матери, которую обожал. Ревность графини к единственному сыну надолго помешала ему думать о браке. Толстой женится только после смерти Анны Алексеевны.
За этим сдержанным признанием драма деспотичной материнской любви, ломавшей судьбу собственного сына, равно как и драма преданной сыновней любви, жертвовавшей собственным счастьем ради душевного спокойствия матери.
Тем временем тяжело заболел дядя Алексей Алексеевич Перовский. Он собирался переселяться в Италию и распродавал вещи, приобретенные им когда-то с маленьким племянником во дворце Гримани… Но до Италии Перовский не доехал. Он умер в Варшаве на руках Алексея Толстого.
Возвратившись в Москву, Толстой переводится из Московского архива в русскую дипломатическую миссию во Франкфурте-на-Майне. Служба, по-видимому, не очень тяготит молодого дипломата. То его можно видеть с матерью в Ливорно, то он уезжает в Париж… Вообще с юных лет Алексей Константинович привык выхлопатывать себе всевозможные отпуска и отсрочки. Чувствуется, что казенные стены ему противопоказаны и государственная или придворная карьера не его стихия. Зато родственники (высокопоставленные дядья) аккуратно следят за его карьерным ростом и содействуют его перемещению во Второе отделение собственной Его Императорского Величества канцелярии. Для личного друга наследника престола и эта служба не обременительна. Он держит лошадей, шьет слугам дорогие ливреи, себе заказывает по пятнадцать пар перчаток, ездит на балы и в концерты, бывает в опере, пробует рисовать, интересуется «разными новинками вроде появившихся тогда первых телефонных аппаратов…»[95].
Перовский завещал племяннику немалое состояние; правда, наследник владел им чисто формально. На самом деле всеми имениями управляла мать, выдававшая сыну на руки наличные деньги.
Судя по документам, сороковые годы прошли для Алексея Толстого в не слишком напряженной службе, балах и маскарадах, охотах и путешествиях, стихотворном и прочем балагурстве, выхлопатывании отпусков и в их просрочке. Между тем заботами родни чины прибавлялись. В двадцать шесть лет граф был уже камер-юнкером (придворный чин), а в двадцать девять — надворным советником (армейский подполковник). Службой он не дорожил и подобно своему дяде по отцовской линии, известному скульптору и медальеру графу Федору Петровичу Толстому, был готов в любой момент выйти в отставку, чтобы посвятить себя искусству. Однако родня не отпускала, стараясь непрерывными повышениями и льготами смягчить Толстому участь подневольного, все-таки не вполне имевшего право распоряжаться собой так, как ему этого хотелось.
Кроме родовитости, высочайших связей и богатства, молодой Толстой обладал и некоторыми феноменальными личными качествами. По воспоминаниям А. В. Мещерского, «граф Толстой — был одарен исключительной памятью. Мы часто для шутки испытывали друг у друга память, причем Алексей Толстой нас поражал тем, что по беглом прочтении целой большой страницы любой прозы, закрыв книгу, мог дословно все им прочитанное передать без одной ошибки; никто из нас, разумеется, не мог этого сделать. <…>
Глаза у графа лазурного цвета, юношески свежее лицо, продолговатый овал лица, легкий пушок бороды и усов, вьющиеся на висках белокурые волосы — благородство и артистизм. По ширине плеч и по мускулатуре нельзя было не заметить, что модель не принадлежала к числу изнеженных и слабых молодых людей. Действительно, Алексей Толстой был необыкновенной силы: он гнул подковы, и у меня между прочим долго сохранялась серебряная вилка, из которой не только ручку, но и отдельно каждый зуб он скрутил винтом своими пальцами»[96].
95
Кондратьев А. А. Граф А. К. Толстой: Материалы для истории жизни и творчества. СПб., 1912. С. 20.
96
Русский архив. 1900. № 5–8. С. 373.