Страница 84 из 92
— Да, сейчас. Но раньше побываю в Медицинской академии. Впрочем, заседание академии только в три часа, и, думаю, у меня еще будет время… Да, я проеду на цветочный рынок и, может быть, заеду на минуту в Люксембургский сад.
Троекратный гудок «форда» у подъезда. Через несколько минут Мари уже прохаживается между рядами горшков с цветами и ящиками с перегнойной землей, выбирает растения для посадки в саду лаборатории и, завернув их в газетную бумагу, осторожно кладет на сиденье в автомобиле.
Она знакома с садовниками и садоводами, но почти никогда не бывает в цветочных магазинах. Не знаю, по какому инстинкту или же по привычке к бедности, она дичится очень дорогих цветов. Очаровательные друзья мадам Кюри — Жан Перрен, Морис Кюри — часто врываются к ней с большими букетами в руках. И совершенно так же, как если бы она дивилась на какие-нибудь драгоценности, она удивленно, немного робко смотрит на большие махровые гвоздики и прекрасные розы.
Половина третьего. «Форд» высадил Мари у ограды Люксембургского дворца, и ученая спешит на свидание у «левого льва». Среди сотен детей, играющих в саду, бывает маленькая девочка, которая, завидев Мари, бежит к ней во всю прыть своих малюсеньких ножек: Элен Жолио, дочь Ирэн. По виду мадам Кюри— бабушка сдержанная, не склонная к излияниям. Но она тратит много времени на всякие обходные маневры, чтобы поговорить несколько минут с этой малюткой, одетой в ярко-красное платьице и спрашивающей деспотическим тоном: «Мэ, ты куда идешь? Мэ, почему ты не остаешься со мной?»
Часы на Сенате показывают без десяти минут три. Надо расставаться с Элен и ее пирожками из песка. В строгом зале заседаний на улице Бонапарта Мари садится на свое обычное место рядом со своим старым другом, доктором Ру. Она единственная женщина среди шестидесяти своих почтенных коллег, участвующая вместе с ними в работе Медицинской академии.
— Ах! Как я устала! — говорит почти каждый вечер Мари Кюри с бледным лицом, осунувшимся и постаревшим от утомления. Ее задерживают в лаборатории до половины восьмого, иногда и до восьми. Автомобиль довез ее до дома, и три этажа показались ей труднее, чем обычно. Она надевает ночные туфли, накидывает на плечи курточку из черного ратина. Бесцельно бродит по дому, еще более безмолвному в конце дня, и ждет, когда горничная доложит, что обед подан.
Напрасный труд, если бы дочь стала говорить ей: «Ты слишком много работаешь. Женщина в шестьдесят пять лет не может, не должна работать, как ты, по двенадцать или четырнадцать часов в день». Ева отлично знает, что мадам Кюри не способна работать меньше, что такой довод рассудка был бы для нее страшным указанием на одряхление. В этих условиях все пожелания дочери могли сводиться только к одному — чтобы у матери хватило подольше сил работать четырнадцать часов в день.
С тех пор как Ирэн перестала жить на Бетюнокой набережной, мадам Кюри и Ева обедают вдвоем. Множество обстоятельств протекшего рабочего дня занимают ум Мари, и она не может удержаться, чтобы не обсуждать их вслух. Так от вечера к вечеру из ее не связанных между собой замечаний вырисовывается таинственная, волнующая картина напряженной деятельности лаборатории, которой Мари предана душой и телом. Хотя Ева никогда и не увидит всех этих аппаратов, но они становятся для нее чем-то дружественным, близким, как и сотрудники лаборатории, о которых Мари говорит тепло, почти нежно, с большим упором на притяжательные местоимения:
— Я очень довольна «моим» молодым Грегуаром. Я знала, что он очень даровит… (Кончив суп.) Представь себе, что сегодня я застала «моего» китайца в физическом кабинете. Мы говорили по-английски, и наш разговор продолжался бесконечно. В Китае неприлично противоречить, и, когда я высказываю гипотезу, в неточности которой он перед этим убедился, он все-таки любезно поддакивает мне. А я должна сама догадываться, что у него есть возражения. Перед моими учениками с Дальнего Востока мне приходится стыдиться своих плохих манер. Они более цивилизованны, чем мы! (Приступая к компоту.) Ах, Евочка, надо бы пригласить к нам на вечер «моего» поляка нынешнего года. Боюсь, как бы он не пропал в Париже.
В такой Вавилонской башне, как Институт радия, различные национальности сменяются одна другой. Но среди них всегда есть один поляк. Если мадам Кюри не может дать университетскую стипендию своему соотечественнику в ущерб более способному кандидату, она за свой счет оплачивает занятия молодого человека, приехавшего из Варшавы, но он никогда не будет знать об этом.
Марн сразу прерывает овладевающие ею мысли. Наклонившись к дочери, она говорит другим голосом:
— Теперь, дорогая, расскажи мне что-нибудь. Какие новости в мире?
С ней можно говорить обо всем, в особенности о вещах детски наивных. Рассказ довольной Евы о достижении средней скорости в семьдесят километров на автомобиле находит в Мари понятливую слушательницу. Сама мадам Кюри хотя и осторожная, но страстная автомобилистка и с волнением следит за спортивными возможностями своего «форда».
Анекдоты о ее внучке Элен, какое-нибудь детское ее словцо вызывают у Мари смех до слез, нежданно молодой.
Она умеет говорить и о политике без резкости. «Ах, этот успокоительный либерализм!» Когда французы хвалят преимущество диктатуры, она мягко говорит им: «Я жила под политическим гнетом. Вы — нет. Вы не понимаете вашего собственного счастья жить в стране свободы…» Сторонники революционного насилия встречают у нее отпор:
«Вам никогда не убедить меня, что было полезно отправить Лавуазье на гильотину…»
У Мари не было времени стать настоящей воспитательницей своих дочерей. Но благодаря ей Ирэн и Ева каждодневно пользуются одним несравненным благом: счастьем жить совместно с исключительным человеком — исключительным не только по таланту, но и по своей гуманности, по своему внутреннему противлению всякой пошлости, всякой мелочности. Мадам Кюри избегает даже такого проявления тщеславия, какое было бы вполне простительно: ставить себя в пример для других женщин. «Нет необходимости вести такую противоестественную жизнь, какую вела я, — говорит она своим чересчур воинственным поклонницам. — Я отдала много времени науке потому, что у меня было к ней стремление, потому что я любила научное исследование… Все, чего я желаю женщинам и молодым девушкам, это простой семейной жизни и работы, какая их интересует».
Во время этих тихих обедов вечером бывает, что Мари и Ева заводят разговор о любви. Эта женщина, пострадавшая так трагически, так несправедливо, не питает большого уважения к страсти. Она б охотно присоединилась к формулировке одного большого писателя: «Любовь — чувство не почтенное».
«Я думаю, — пишет она Еве, — что нравственную силу мы должны черпать в идеализме, который, не развивая в нас самомнения, внушает нам высокие стремления и мечты; я также думаю, что обманчиво ставить весь жизненный интерес в зависимость от таких бурных чувств, как любовь».
Она умеет воспринимать всякие тайные признания, хранить их в полной тайне так тонко, как если бы она их никогда не слыхала. Умеет бежать на помощь своим близким, если им угрожает несчастье или опасность. Но разговоры с ней о любви никогда не удаются.
В ее суждениях и философии все личное упорно исключается, и Мари ни при каких обстоятельствах не открывает дверей в свое горестное прошлое с целью извлечь из него какие-нибудь назидания или воспоминания. Это ее внутренний мир, куда никто, даже самый близкий человек, не имеет права проникать.