Страница 3 из 92
Однажды Сергей забрел на церковный двор Федора Стратилата. Двор был зеленый и пестрел ромашками. На скамье подле звонницы сидел востроглазый старичок в чуйке и большом картузе.
Разговор, как водится, начался издалека. Осторожно и недоверчиво выспросив у Сергея, чей он, и, узнав, что генеральшин, старичок посветлел, назвался Яковом Прохорычем и повел Сергея на колокольню. Оттуда, с занимающей дух высоты, все было видно как на ладони. Сергей впервые понял, где Софийская сторона, а где — Торговая, где Спас-на-Ильине, а где — на Ковалеве, увидел белеющий за чертой города среди темной зелени собор Юрьева монастыря.
— А Ильмень? — спросил он, положив ладони и подбородок на высокие перила звонницы.
— А вона! — показал старичок на край земли за монастырем, где, разлившись широко, светила и словно мерцала серебряная полоса.
Старый пономарь оказался большим хитрецом. С изумлением Сергей следил за тем, как его кривые, черные, узловатые пальцы целой сетью веревочек «играли» на малых колоколах.
Когда Сергей спускался с колокольни под щебет ласточек, осторожно нащупывая крутые ступени, в голове у него гудело. Но зато он уже знал все про колокола — вечевые, набатные, благовестные и полиелейные, знал, что такое красный — усладительный — звон.
А Ильмень с того дня не давал Сереже покоя.
Бабушка колебалась. Дорога на Ильмень не то что плоха, но просто несносна: пески!
Тут вмешалась Ульяша.
— Будет завтра ведрено — и пойдем. Пускай Олексич нас только до Пустыни довезет. А там тропою, лугом монастырским доведу. Я тропу ту знаю. Версты две, не боле, будет до берега. Сережа притомится — на руках донесу.
День, правда, выдался серенький, но не переставал про себя улыбаться. Вдоль тропы уже расцветали метелки иван-чая. Гудели пчелы. Справа на пригорке желтели крыши приземистых изб, ходили зеленые волны овса.
Ульяша вела за руку Сережу. Попалась сосновая рощица, коврики вереска и земляники. Плыли облака. По земле, по полям и чащам неслышно скользили тихие тени.
Столько было цветов, трав и всяких диковин, что никто и не заметил, как тучки ушли на север и день засиял, как раздался кустарник и впереди разлилось, засверкало серо-голубое, сыплющее золотые искры озеро-море.
Несколько минут стояли как в столбняке. Потом разулись и пошли вниз по песчаной дороге.
На широкой отлогой полосе берегового песка стояли лодки и баркасы.
— Глянь! — вскрикнула Ульяша. — Наши из Подберезья… Федор и Арина…
Она закричала и махнула цветным платком.
Подошли ближе. Подле старого бота, вытянутого кормой на мокрый песок, стоял высокий мужик с курчавой головой и небольшой золотистой бородкой. Выгоревшая на солнце рубашка и подвернутые до колен холщовые порты. В лодке — веснушчатый парень лет четырнадцати с льняными, зачесанными в скобу волосами. На берегу — высокая и такая же крепкая, еще молодая женщина в холщовом переднике, полинялой красной кофте и когда-то синем ситцевом платке, повязанном вокруг головы и до глаз. Но глаза-то были большие, светло-серые, с голубинкой, каемчатые.
Все трое глядели навстречу гостям.
Наконец узнали Ульяшу. Женщина порывисто обняла ее с коротким смешком. Мужчина тоже застенчиво заулыбался. Ульяша помахала ему рукой и назвала кумом.
— Ну, Ульяша совсем у нас барышня. Куда! — сказала женщина, разглядывая Ульяшин сарафан. — А это внучек генеральшин?
Девушка кивнула.
Арина улыбнулась и, взглянув на Сережу своими удивительными глазами, быстро присела и обняла его загорелой рукой.
— Федор, а Федор, вот нам бы с тобой такого сынка!..
Федор быстро взглянул спокойными голубыми глазами и вдруг подмигнул Сереже.
От Арины пахло озерной водой и рыбой, ржаным хлебом и дешевым ситцем. И вместе с тем веяло от нее такой грубоватой нежностью, таким материнским теплом, каких Сережа не знал и не ведал со дня рождения. Он явственно услышал жаркий стук ее сердца.
Федор опять посмотрел на Сергея, затаив улыбку.
— А что, барчук, поехали с нами на озеро на третью тоню?
— Поехали! — не задумываясь, ответил Сережа, но, спохватившись, вопросительно посмотрел на Ульяшу.
— А ты погуляй тут покуда, — сказала Арина. — За час справимся, хозяин?
Раньше чем Ульяша успела еще пораздумать, Арина вскинула на плечо свернутый мокрый невод с деревянными поплавками и отнесла его в ботик. Потом вернулась и, как перышко подхватив на руку Сережу, пошла по мелкой воде вслед за мужем, толкавшим бот на глубину.
Под мерный стук уключин бот быстро ушел на открытую воду. Кричали чайки. Федор, весь залитый солнцем, ворочал огромные весла, словно они были камышовые. А Сергей глядел на него во все глаза и думал о том, что самое большое счастье на свете — быть рыбаком.
— Нам бы сынка такого… — шепотом повторила Арина, обняв рукой Сережу.
Сергей вопросительно глянул на мальчика.
— Вася не наш, мужниной сестры, — поймав его взгляд, отвечала она. — А свово нету… — и тихонько вздохнула.
За час не справились. Из красноватой мглы вставала огромная, как медный таз, луна. Чайки, летевшие вслед за ботом, казались розовыми, а вода стала как волнистое молочно-зеленое стекло.
Тоня оказалась счастливой. Свернутый невод шевелился на дне лодки, сверкая серебряной чешуей.
Федор поставил темный заплатанный парус. Арина задумалась о своем и, покачиваясь в такт колыханию лодки, напевала вполголоса. А там, далеко впереди, над городом, окутанным дымкой, еще горели золотые шеломы Софии. Чуть видно над ними сквозили бело-розовые облака.
Краше Новгорода для Сергея не было ничего на свете. В те дни ему казалось, что никогда он не сможет оторвать его от своего сердца.
Казалось, он спал, этот тихий печальный город, на берегах илистой бледно-голубой реки. Под небом ранней осени белели стены церквей, сияло золото плакучих берез и церковных куполов. Сном ушла его тысячелетняя слава.
Вставали с юга буйные тучи, шла с дубьем чудь с Ильмень-озера, поднимались с болот косматые, как медведи, кривичи. Плыли в стругах расписных гости торговые, и Садко, и Вася Буслаевич, цвела Волхова парусами. Шли Мстислав Храбрый, Мстислав Удалой. Разве всех перечтешь! Тянулись к белым стенам и вежам жадные руки суздальских князьков, за дальним лесом трубили железные горны великого магистра рыцарей-псоглавцев, шел хан Ерик-чак, завяз в болотах и, спалив со злости Торжок, ушел с позором… Шли, шли, были, плыли и сплыли… Все унесла река вместе с опалыми листьями: и славу, и гордость, радость и горе, позор и надежды, смех и слезы.
А он все еще стоял на некрутых холмищах, златоглавое зеленое кладбище для живых и мертвых. Медленно и лениво текла жизнь в его жилах, в кривых переулках с заколоченными амбарами, безлюдных двориках и подворьях, на кремлевских валах и погостах, заросших травой и одуванчиками. С выгона веяло преющим сеном, кугой, дымом рыбацких костров. Рощи пропахли еловой корой, брусникой, грибами.
Раз в день где-то за Рюриковым городищем закричит пароход, затарахтит по мосту телега, заскрипит ворот у переправы. Только и того!
Медленно плыли серые облака, шли плоты на Ладогу, лениво перекликались плотовщики, на песчаной косе ниже моста девки мочили лен — запоют и примолкнут, в слободах на Торговой стороне стучали бочарные молотки. По праздникам гудели, трезвонили колокола. Звуки неслись неудержимой стремительной лавой, будя вековой сон. От звона дрожал, сверкал и искрился холодный застывший воздух. И вновь на море крыш, колоколен и облетевших садов ложилась дремота.
Пониже Софии у кремлевской стены стояла белая башня Часозвоня. Колокол ее, чистый и сладкозвучный, словно стеклянный, не похож был на тот, чей хриплый, надтреснутый рев покрывал когда-то неистовый гам новгородского торжища, истошные голоса вечевых крикунов и буянов. Чинно, с равнодушной кротостью отзванивала Часозвоня часы, недели, века…
— Оскудел еси сердцем и разумом. Спал еси с голосу великий и честный Господине! — кричал с амвона еще в петровские времена мятежный раскольничий протопоп Анания.