Страница 4 из 58
А утром ревмя ревела, провожая его, и молилась богу перед иконами, чтоб уберег он раба божия Лария, дал ему жизни долгой да хорошей, а будет милость господня, так хоть еще разок увидеть его.
Ларька же, сидя в седле, щурился, с благодарностью вспоминал о прошлом ночлеге, но уже высматривал следующую деревеньку…
Замолить свои грехи сам он уже не чаял. Может быть, поэтому с особой заботой пекся о молодом писце, который ехал в Москву вместе с боярином.
Молодой писец умилял Ларьку. Стремянный слышал, что тот дюже искусен в чтении книг и в письме, видел, что писец неопытен и мирится с любыми неудобствами.
Одно слово — прост, хотя ученей протопопа, говорят.
А это-то и любо! Такой-то человек и дорог!
Но Ларькино умиление молодым писцом вскоре сменилось почтением.
В двух днях пути за Тверью повстречались поезду скоморохи с двумя медведями. Скоморохи слезли в снег, пропуская сани и конных.
— Эй, бояре! Пошто холопов на цепях водите? — крикнул Ларька.
— А и не угадал, парень! Знать, не видал, чтоб хлопы боярей на цепях водили, а мы вот ведем! — дерзко отшутились скоморохи.
Ларька захохотал и проехал. Проезжали, не останавливаясь, и другие.
Только молодой писец Иван задержал лошадь… Заслышав крики и вопли, Ларька повернул коня. Писец бился с тремя мужиками, отнимая у них второго медведя. Первый же, волоча продетую в нос цепь, прытко несся к лесу Писец сшиб высокого скомороха, пнул его товарища, уложил и третьего мужика. Освобожденный медведь, ревя, стриганул от дороги. Но скоморохи, придя в себя и освирепев, кинулись на обидчика. Взмахнув руками, писец рухнул наземь. Сверху навалилась груда тел.
Подскакав к дерущимся. Ларька принялся стегать плетью по плечам и головам скоморохов.
— Ать, собачьи дети! Ать!..
Скоморохи на четвереньках расползались в стороны, поднимаясь, кидались бежать.
Но писец, вскочив, с расквашенным лицом и заплывшим глазом, метнулся, ровно борзая, наперед, загородил им дорогу, распялил руки…
Окруженные конными, скоморохи послушно вытаскивали из-за пазух и из мешков гудки и рожки, бубны и гусли.
Писец переломал все инструменты и только тогда догадался приложить к глазу комок снега.
— Хошь всех побью? — спросил Ларька.
— Пусть идут, несогласно качнул головой Иван. — А вы, слуги бесовы, помните! Не скоком и плясом, а трудом хлеб зарабатывать надлежит… И господню тварь писание на потеху мучить не велит. Или не знали?
— Оставил ты без хлеба нас! недобро, исподлобья глядя, сказал высокий скоморох.
Писец отбросил покрасневший комок снега, сплюнул кровью, молча подошел к своим саням, распутал веревки на коробе, стал швырять на сено пироги, куски мяса, туда же швырнул две рыбины.
— На, бери!
Скоморохи переглянулись, но с места не двинулись.
Тогда писец сгреб снедь, запихал в один из скоморошьих мешков.
— Пропитаетесь пока. Да ищите дело.
Повернулся, влез в сани и вожжами дернул…
— Как это ты один на восьмерых-то, да еще с медведями, кинулся? — держась сзади Писаревых саней, удивился Ларька.
— Так я с помощью божьей… Куда им выстоять-то было!
Обезоруженный, Ларька с уважением, осторожно объехал сани Ивана.
При первом случае он рассказал о битве со скоморохами боярину. Дмитрий Романович наставительно молвил:
— Вот учись, как по-божески-то поступать надо! Сам небось зубы скалил с гулящими и в ум не взял, что поймать их следовало… Н-да. А писец Иван по Христу ревновал. То ему и зачтется. А сейчас — на, снеси писцу с моего стола романеи и гуся. Да скажи, пришел бы как-нибудь вечером. Боярин-де любит чтение слушать.
Ларька романею, попробовав, снес, слова боярина передал. И опешил услыхав:
— Ничего я читать боярину твоему не буду. Так и скажи. И гуся его не хочу Он у вдовы девку ссильничал и везде, как кобель, блудит. Ему не библию читать…
Раскинув умом, Ларька яства отдал новой вдовице, а Дмитрию Романовичу поведал, что писец читать не может, потому что щека распухла и изрядно помят.
— Ну, пусть выздоравливает! — сказал Дмитрий Романович.
Ларька же, почтительно склонив голову, подумал: «Не так бы ты запел, господине, узнав, какую должность тебе писец Иван определил».
Чем дальше от Новгорода, тем реже попадались земли черносошных крестьян, деревеньки пошли чаще, а избы стали ниже: будто и их пригибала нужда, содравшая с крыш тес и дранку, прикрывшая стропила соломой да мхом.
Морозы с остервенелыми вьюгами заставляли подолгу отсиживаться на одном месте.
Под вой метели и тараканий шорох тоскливо тянулись длинные вечера. Ныли бабьи прялки, ныли хозяйские детишки, требуя у бабки рассказать сказку. Слушал Иван вместе с ними про князя Владимира Красно Солнышко, про богатырей-мужиков и силу поганую, про океан-море и остров Буян, про чудища крылатые и добра молодца.
Иная дура баба, завравшись, плела несусветное про монахов и попов, тогда Иван сердито покашливал, а когда и вставал, и втолковывал нелепой, что бескостным языком антихриста тешит.
Баба таращила испуганные глаза, кланялась, винилась и не понимала, в чем ее вина.
Присев к детишкам, Иван сам начинал рассказ о пришествии Христа, о чудесах его, о страданиях великомучеников, о житии святых.
Затаив дыхание жадно слушали Ивана не одни детишки, но и взрослые.
Плакали над страстотерпцами, не жалевшими живота своего за правду, обличавшими судей и владык неправедных.
Сокрушенно и угрюмо вздыхали.
— Вот кабы все так-то… Тогда и горя не ведали б! А теперь нешто бога помнят?
В речах мужиков звучала давнишняя ненависть. Иван Федоров увещевал:
— Распаляться сердцами негоже. От злобы еще злоба родится. Бог сам все видит. Он знает, кто праведно живет, а кто мамоне служит. Он и покарает грешных, а чистых сердцем возвысит и к престолу своему возьмет…
Мужики кряхтели, нехотя соглашались:
— Тебе видней. Ты учен. А мы что? Мы грамоты не разумеем.
Иван Федоров беспокойно оглядывал людей. Чувствовал: не приняли его слов как нужно.
Перед сном, творя молитву, просил у господа: «Дай мне просвещать сердца, всеблагим! Не гордыни ради прошу, ради торжества истин твоих! Ты же видишь, господи, как блуждают в потемках души смятенные! Пошто же гибнуть им, света не увидев?..»
И все нетерпеливей думал о Москве.
Скорей бы уж попасть туда!
Скорей бы служить, скорей бы взять перо и писать книги для народа христианского!
Скорей!
Денек выдался серый, мокрый, каких немало бывает в марте. Тверская улица, перемешанная сотнями копыт, сползала меж дворов Новгородской сотни к Золотой решетке грязной холстиной. Из кузниц пахло углем и железом, несся перестук молотов; от лавки к лавке, держась поближе к заборам, чтоб не обдало грязью, пробирался народ; на папертях церквей толклись нищие; над тесовыми и жестяными ярко раскрашенными куполами вились, галдели вороны и галки.
Впереди, за мостом через Неглинную, высоко поднимал башни Московский Кремль. Можно было уже сосчитать зубцы на стенах, различить перекладину креста на храме Иоанна Лествичника…
— Ну, вот и Москва! — подождав сани Ивана Федорова, весело крикнул Ларька. — Доехали, слава тебе господи!
Свист и окрики заставили его обернуться. Оглянулся и Иван Федоров.
Сверху, заставляя сторониться встречные сани, конных и прохожих, скакали чьи-то молодцы в алых шапках, тегиляях, все оружные.
Ларька съехал к заборам.
Алые шапки пронесло, как тучу пыли. За молодцами скакали на гнедых, в богатой наборной сбруе жеребцах два всадника в отороченных собольим мехом шубах, в собольих же шапках, с саблями в украшенных самоцветами ножнах.
За всадниками, кренясь от быстрого бега восьми запряженных цугом лошадей, — расписной возок, а за возком — снова молодцы в алых шапках.
— Кречеты! — восхищаясь, сказал Ларька.
— Это кто такие? — спросил Федоров.
— Молодшие князья Курбские. Видать, отец в Москву, на службу великому князю везет.