Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 81 из 98

Люди девятнадцатого века, даже такие, как Мартынов и Дантес, знали, что есть то, в чем нельзя оправдываться, а тем более оправдаться.

В наш век этого знания и понимания уже нет.

— 6 —

И тут утешает, пожалуй, только одно. Даже бунт против Божиего Промысла — и он осуществляется все-таки по воле Божиего Промысла. Читая последний, весьма объемистый сборник стихов Людмилы Д., я лишний раз убедился в этом.

Повторяю, что она по-своему искренний человек.

И в стихах она пишет не о какой-то абстрактной печали, а имея в виду конкретную и очень узнаваемую ситуацию...

Нет, я теперь уже не успокоюсь! Моей душе покоя больше нет! Я черным платом траурным прикроюсь, Не поднимая глаз на белый свет... — начинает она исповедь, но — очень все-таки искренний человек! — печаль покаяния уже в следующей строфе вытесняется патетикой, незаметно превращающей в фарс все ее надуманное покаяние:

Что та любовь — смертельный поединок,

Не знала я до роковых минут!

О, никогда б не ведать тех тропинок,

Что неизбежно к бездне приведут!

И дальше несколько искусственный надрыв: «Зову тебя, но ты не отзовешься» смягчается лирической красивостью: «Крик замирает в гибельных снегах», и, словно бы уже вне воли самой поэтессы, переживание, происходящее в душе лирической героини, вытесняется ощущениями и мыслями самой Д. ...

Быть может, ты поземкой легкой вьешься

У ног моих, вмиг рассыпаясь в прах?

И так внешне красиво сформулирован вопрос, что не сразу и замечаешь антиэстетичность, антиэтичность этих строк.

Вспомните очень похожий образ у Александра Твардовского:

Я — где облачком пыли

Ходит рожь на холме...

Но у Твардовского «облачко пыли» — «я». «Я» — убитый подо Ржевом, «я» — пришедший к вам, где ваши машины воздух рвут на шоссе, «я» — пришедший к живым в таинственный момент слияния жизни и смерти в вечную жизнь

Антиэстетичность и антиэтичность Д. в том, что «ты» в ее стихах — это убитый ею поэт Рубцов. «Ты», убитый мною, поземкой вьешься у моих ног. Может, конечно, и не слабо задумано, но уж как-то совсем не по-православному, даже не по-человечески.

Обратив поэта в прах и в жизни, и в стихах, Д. тут же пытается вознести его на небеса:

Быть может, те серебряные трубы, чьи звуки в свисте ветра слышу я, — твои уже невидимые губы поют тщету и краткость бытия...

Не надо, однако, обманываться «серебряной», воздушной красивостью этих строк. Д. если и возвеличивает прах Рубцова, то только потому, что таким образом возвышается и сама.

Эгоцентризм постепенно вытесняет из стихотворения все другие ощущения, воплощается в уголовно-блатной поэтике сочувствия и сопереживания только самой себе:

...я навек уж буду одинока,

влача судьбы своей ужасный крест.

И будет мне вдвойне горька, гонимой,

вся горечь одиночества, когда

все так же ярко и неповторимо

взойдет в ночи полей твоих звезда.

Человек менее откровенный, менее бесстрашный и менее бесстыдный тут бы, очевидно, и поставил точку. Все-таки все уже сказано. Раз уж решено «черным платом траурным прикрыться», то чего же еще говорить? Д. следом за этим апофеозом горечи и одиночества ставит, однако, «но», то «но», ради которого и написано стихотворение.

Но... чудный миг!

Когда пред ней в смятенье



я обнажу души своей позор,

твоя звезда пошлет мне не презренье,

а состраданья молчаливый взор.

Читая эти и другие стихи Д., все время ловишь себя на удивлении, насколько все-таки неглубоки они. Казалось бы, предельная раскрытость, распахнутость в самом тайном и сокровенном, а в результате — всего лишь некое подобие мастеровитости, этакое техническое упражнение, не рождающее никакого отклика в душе. Увы... Лукавство и не предполагает ни глубины, ни ответного сопереживания.

— 7 —

Быть может, и не стоило бы столь подробно анализировать стихи Д., но разговор сейчас не только о поэзии, а о симптомах болезни, которой поражено наше общество, уже не различающее порой добро и зло. Об укоренившейся сейчас нравственной вседозволенности, при которой и возникает то, что я называю «феноменом Д.».

Только в атмосфере вседозволенности, исчезновения каких-либо моральных запретов убийство гениального русского поэта может стать неким фундаментом для возвеличивания убийцей самой себя.

Одно из интервью убийцы называлось: «Она убивала Рубцова крещенской ночью». Другое: «Цветы для убийцы Рубцова»...

Это уже почти как в анекдоте.

Идут по Москве латышские стрелки, видят памятник Пушкину.

— Это памятник Пушкину, — объясняют им. — Его Дантес застрелил.

— А почему тогда Пушкину памятник? — удивляются латышские стрелки. — А не Дантесу?

Действительно, при чем тут Рубцов? Ведь не он убил, его убили... Убийце и цветы от латышских стрелков наших демократических изданий.

Что ж... Воплотить в жизни черный юмор анекдота это тоже судьба, и ее Д. выбрала себе сама.

И как тут снова не вспомнить об «ужасных обломках»!

Но вспомним еще раз, как заканчивается это стихотворение...

Сам не знаю, что это такое... — говорил Рубцов, прозревая на четверть века вперед.

Он не знал. Не знали этого и живущие в то время его современники. Никто не знал, каким оно будет, наше время.

Это знаем мы, живущие сейчас...

И на что нам остается надеяться?

Разве только на то, что сбудется все-таки до конца пророчество поэта и «ужасные обломки» все-таки уплывут...

ГЛАВА ВТОРАЯ

Никто не знает, что нужно, чтобы родился великий поэт Как остроумно замечено, никому не пришло бы в голову выписывать из Африки эфиопа, чтобы обзавестись Пушкиным...

Странными и неведомыми путями творится Божий Промысел, являя миру великих делателей, и только отблески этого сокровенного пути различаем мы, вглядываясь в их творения, в их судьбы.

Гениальный поэт не свободен в выборе своего Пути. Предпочтение более благоприятной, менее тернистой жизненной дороги всегда оборачивается потерей самого себя. оплачивается отказом от предназначения...

— 1 —

Ни о чем так много не писал Николай Рубцов, как о дороге, о Пути. Это мог быть «путь без солнца, путь без веры гонимых солнцем журавлей», или «глухое скаканье по следам миновавших времен», или просто — такая непростая! — «Старая дорога», где «каждый славен мертвый и живой!».

Как мы уже говорили, Рубцов отчетливее других ощущал отличие истинного Пути от путей, по которым бродят не осознавшие своего предназначения люди.

На рубцовской старой дороге царят покой, мир и гармония. По этой дороге, перекликаясь с прошедшими и проходящими, перемещаются не тела и чемоданы, а души людей...

И совсем другая картина в рубцовском «Поезде». Мы еще не успели различить в «грохоте и вое», «лязганье и свисте» «непостижимые уму силы», а уже непоправимо изменился пейзаж, и мы мчимся «в дебрях мирозданья», «посреди явлений без названья», и воочию является перед нами страшный облик: