Страница 8 из 92
Многие вопросы в сумятице мыслей и чувств увозил шестнадцатилетний Костя из Саратова…
НИДЕФАК
У директора Козловского коммерческого училища Александра Ивановича Анкирского были могучая фигура и пружинистая походка, сильное, слегка одутловатое лицо с густой, распушенной надвое бородой и маленькими глазками. Когда он, облаченный в вицмундир, направлялся через аудиторию к черному учительскому столу, у новичка поначалу возникала даже мысль о лордах английского адмиралтейства.
Но было в его облике и что-то нарочитое.
— Я вам ставлю две! — говорил он, лишь скользнув взглядом по классной доске, на которой Костя Федин после долгой натуги мелом изобразил решение алгебраической задачки.
«Две» — в его лексиконе означало двойку.
— Ступайте! Надеюсь, что следующая наша встреча будет э-э… более вдохновляющей! — напутствовал он понуро плетущегося на свое место ученика.
В правила заданного им легкого шутовства взаимных отношений на уроках входило и то, что Александр Иванович держался с преувеличенной вежливостью.
Помимо директорствования, Анкирский вел математику и некоторые разделы физики.
— А теперь запишем общее упражненьице, — принимался диктовать он классу. — Имеется моток… э-э… мэдной проволоки длиной пятьдесят семь аршин…
Зачем он при этом коверкал слова, которые часто встречаются в физике, называя проволоку — «проволокой»? Почему именовал двойку — «две»?
Возможно, Александру Ивановичу нравилась некоторая ряженность происходящего. Это как бы вносило нотки живости и задора в отношения требовательного наставника и подопечных. А могло статься, что тут крылся не только педагогический расчет. Возможно, Александру Ивановичу просто наскучило столько лет талдычить одно и то же. И деланная затейливость и игра в искусственный лексикон позволяли ему на уроках незаметно от питомцев жить в собственном мире и думать о своем.
Так это было или иначе — неизвестно. Не только доля актерства была слишком выпирающей, несообразной, благородный лорд слишком явно подчеркивал ничтожество проволоки, с которой им приходилось возиться. И именно это придавало, пожалуй, могучему, импозантному облику А.И. Анкирского слегка комический оттенок. В остальном же это был опытный учитель, проницательный педагог, прекрасный человек и либерал по взглядам, что и отражалось на духе подведомственного заведения.
Таким был Александр Иванович Анкирский, или, точнее, Анкйрский, как он себя величал.
О своем козловском житье-бытье Федин отзывался иногда с нотками юмора: «Кончил училище в Козлове — яичном городе, мясном и хлебном, с пахучими лошадиными ярмарками и мягким знаком в третьем лице настоящего времени». Но не упускал случая помянуть, что три года, проведенные там, «были лучшими в моей юности… Я жил один, в обстановке, не тяготившей меня воспоминаниями о Саратове, где все смущало мою совесть — побеги, прерванное учение, и отошедшие от меня товарищи, и работа в магазине».
Основное же, что врачевало первые ссадины и царапины молодой души, побуждая к новым стремлениям и интересам, была общая атмосфера в училище. Многие педагоги симпатизировали свободолюбивому, демократическому течению русской общественной мысли.
Грузная, большая фигура А.И. Анкирского медленно и, как казалось порой, сонливо двигалась по коридорам училища. Но маленькие подзадоривающие глазки видели многое, во всяком случае, в том, что касалось Кости Федина. Отметили они, должно быть, и сосредоточенную внутреннюю работу, которая поглощала юношу.
Если она и принимала порой окраску возрастного «гамлетизма», нередкого в пятнадцать-шестнадцать лег, то вызывалась не расслабленностью натуры, а, напротив, неустанными и глубокими поисками собственного пути в жизни. Это были все те же «проклятые вопросы», сверлившие в Саратове, там не оставшиеся, давящие, требующие ответа. О назначении человека на земле, о смысле бытия, о прошлом и настоящем общества, о своем месте в нем, о той большой цели, ради которой стоило жить. Желание найти ответы иногда доводило до отчаяния.
Как и другие иногородние ученики, Федин квартировал в частном доме, снимая комнату на двоих. В напарники он избрал покладистого одноклассника-земляка Глеба Авдеева. В письмах Верочке Гурьяновой Костя держался молодцом, хотя смутное беспокойство прорывается и тут. «Дорогая Веруся!.. — писал он 29 августа 1909 года. — По приезде в Козлов я ужасно отвратительно себя чувствовал… Потом, не дожидаясь Авдеева, т. к. он приедет в сентябре, нашел квартиру. Устроился уютно. Настроение улучшается, хотя и не могу не вспомнить того, что тебя нет! Тоскливо, Верок! Ну да ничего! Я часто смотрю на твой портрет, если бы не он, я не ручаюсь за себя. Когда пристально всмотришься — то уносишься далеко-далеко! Вспоминаю те вечера, когда мы сидели вдвоем и мечтали о будущем… Твой Константин Ф.».
Был один человек, перед которым он не стеснялся полностью выплескивать душевную смуту. Разобраться, понять, если не подсказать выход, могла только сестра. «Душа у меня болит, Шура! — писал ей Костя 3 ноября 1909 года. — Вот сейчас я сидел, много думал и, как всегда, не выдумал ничего. Чего мне надо? Я, дорогая, сам не знаю. Не знаю и мучусь без конца… Мне хотелось бы узнать: зачем мы живем? Я читал, говорил при каждом удобном случае и ничего не нашел… Так продолжаю: читал я философов, и у всех одно и то же: „Смысл жизни в красоте и силе стремления к цели“ etc,[3] все в этом роде. Не говоря о красоте, скажу, что, может быть, „в силе стремления к цели“. Так вот этой самой цели-то у меня и нет. Эх, Шурок! Что бы я дал, если имел веру во что-нибудь! А у меня ее нет! Нет ни веры, ни цели, стремясь к которой, может быть, я достиг бы чего-нибудь. Вот ты веришь в бога? Но, говоря хотя бы писанием, вера не всем дается? Очевидно, я принадлежу к исключению. Иной раз хочется молиться, но в душе-то, где-то в углу ее, сейчас же зарождается это вечное „но“. И вот, Шура, не знаю, во что верить, куда идти? А кабы ты знала, как хочется верить, как хочется отдаться всей душой чему-либо хорошему — святому! Ну зачем я учусь? Не подумай, что я уж так и брошу ученье — нет, но (довольно, уже есть „но“). Ты скажешь: „служить обществу, работать, быть полезным, осуществлять какие-то идеалы“. Да! Но зачем это? Пиши, моя дорогая, пиши. Знаешь ли, у меня часто от этих мыслей странно болит голова. Как-то туманится».
Как выяснилось затем, главное из того, что совершалось с юношей, обозначалось коротко: поиски призвания. Пока же «цель», «идеал», «польза» и «красота», будто части разорванного на куски единого понятия, о существовании которого для себя он еще не знал, бесформенно вертелись в сознании. Искали целостности и не могли ее обрести, теснились, путались, мешались, влеклись и отталкивались, тянулись к слиянию и не находили его. Это было действительно мучительное состояние. Тут было от чего туманиться голове!
Впрочем, не совсем точно сказано, будто о существовании понятия, вернее, рода деятельности, благодаря которому внутренний хаос выстраивается в гармонию, он не знал вовсе. Знал, конечно! И слово было с малолетства известно. Ли-те-ра-ту-ра. Только не знал еще, что она-то и может стать для него опорой в жизни. Не знал, что литература — его призвание. И муки этого незнания переживал.
Несколько обстоятельств способствовали последующему открытию. В особенности самостоятельное чтение и занятия словесностью в училище.
Нравственно-литературным потрясением, которое сразу многое прояснило, стало для Кости чтение романа «Идиот», а затем и других книг Достоевского. «Как возникает в человеке убеждение, что он призван к делу искусства? Как осознается призвание? — в зрелую пору задавался вопросом Федин и отвечал: — В ранние годы… я прочитал „Героя нашего времени“. Я знал и другие книги. Но эта была необычным переживанием. После нее жизнь приобрела некоторое общее содержание. Ко всему, чем разрозненно наполнялся день, прибавилось отдаленное и слитное нечто… Книга оказалась миром очарований, пока не пришло потрясение: это был „Идиот“ и за ним — весь Достоевский… Мне стало ясно, что моя жизнь может быть осмыслена только тогда, если я стану писать. Развитие шло, конечно, гораздо хитросплетеннее, потому что я покорялся не только образцам литературы. Театр и живопись спорили в моей бедной душе. Но книги восторжествовали»… Проясняться это стало из романа «Идиот»…
3
Etc — и прочее (лат.)