Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 114 из 171

Я в тот год перешел на последний курс алма-атинского университета. По городу только и было разговоров, что о Шолохове. Необычна его речь на съезде. И по форме — никаких привычных восхвалений «пройденных этапов». И по сути — даже до студента дошло, что он в предощущениях новой жизни бродит новой закваской. Как нынче понимаю, он взял на себя смелость призвать к отказу от партпресса. Это подвиг. Но это, однако, часть правды. Он до конца жизни не расставался в речах и статьях со словами о партийности, ибо верил, что только она залог праведных для литературы понятий идейности и народности.

В президиуме съезда Л. И. Брежнев — будущий, на долгие десятилетия, глава партии и страны. Молод, красив и играет бровями — они у него так густы, что, кажется, шуршат. Он недавний секретарь ЦК компартии Казахстана. Впервые видит Шолохова. Этот оратор ростом невелик, на вельможную жестикуляцию не горазд и говорит-то как непривычно, но разве не опасно для устоев?!

Отказал литературным критикам в незыблемом со времен Сталина праве использовать мощь своих идеологических перьев, как выразился, «не в помощь писателям, а на его уничтожение».

Провозгласил невозможное при Сталине право писателя в случае творческой неудачи на «дружескую помощь», «широкое творческое обсуждение».

Призвал относиться к творческой молодежи не только с «отцовской требовательностью», но и — как непривычно! — с «бережливостью». Сказал: «Не ломать крылья».

С добром назвал имя Мухтара Ауэзова, тогда политически опального у местных партбонз казахского писателя. Его клеймили как «буржуазного националиста». «Правда» несколькими днями раньше дала огромную статью «Абай Кунанбаев», где ни слова об Ауэзове, который главным делом жизни считал свой роман об этом великом казахе.

Защитил казахского писателя Сабита Муканова от политизированной критики в «Литературной газете».

Напомнил «ареопагу», что писательская жизнь состоит не только из общения с музами. Заговорил о том, о чем не принято было распространяться: о благополучии тружеников пера, о гонорарах.

Высказался — без единого доброго слова — о повести Ильи Эренбурга «Оттепель». Все жадно читают и в горячке мнений обсуждают эту повесть. Любимого молодежью Симонова тоже не поддержал. Проехался по нему из-за того, что тот самым первым восхвалительно откликнулся на «Оттепель». Нынче достоинства этой повести подзабыты. Не случайно политэмигрант Андрей Синявский писал: «Почитайте кумиров конца 50-х—60-х — скажем, „Оттепель“ Эренбурга. Говорить о расцвете литературы на основании этой, да и других вещей, невозможно. Подъем был скорее политический, нежели творческий». Мир тесен — нередко до хруста в костях: жизнь, увы, столкнет на узкой политической дорожке Шолохова и Синявского. Но об этом дальше, когда попадем в 1966 год.

Была и такая шолоховская филиппика: «Когда писатель создает идейно-порочное произведение и под тем или иным предлогом пытается протащить политически вредные народу и партии „идейки“, я за то, что здесь надо критиковать „на уничтожение“. Тут можно не стесняться в выражениях и орудовать пером, как разящим мечом».

От страны скрыли эту речь. «Правда» для репортажа из зала съезда расщедрилась на подвал. Но из речи посланца Москвы осталась всего дюжина слов: «Съезд ваш проходит под знаком острой творческой критики недостатков в работе писателей Казахстана». Шолохов огорчился: все свели только к Казахстану. Цензура!

Он пожаловал к нам в университет. Актовый зал битком… Никакой вступительной речи! Поразил тем, что охотно отвечал на множество вопросов. Не смутился — ведь у взыскующих университетчиков они остры. Эх, я не догадался взять блокнот. Помнится спустя полвека, жаль, немногое: язвительность, с какой он перечислял имена писателей плодовитых, но не даровитых, как доказало время. И ведь прав оказался. А тогда многие протестующе бухтели.

Его заманила к нам группа студентов-филологов. Одна из них — Нина Устинова — почти через полвека передала мне свои воспоминания: «Мы проникли к нему в гостиницу… Нет, не оставил он впечатления благости, благополучия и величия классика, наоборот, усталость, раздражение, как бы я сейчас сказала, внутренний дискомфорт… Он ходил по тесной комнате. Явно не в духе, какой-то взъерошенный, в голубой рубахе, без галстука… Запомнился жест: небольшая ладонь не без изящества касалась усов. Угощал нас яблоками, которые стояли в вазе на столе… Наши вопросы типа „над чем сейчас работаете?“ он легко оставлял без ответа. Не вызвало никакой его реакции, что несколько студентов пишут дипломные работы по его творчеству… Прощание (за руку!) сопровождалось его подшучиванием над двумя нашими парнями: „ввиду малочисленности не забудьте, что вы мужчины“».



Писатель перед нами, студентами, никаких обид не обнажал. Днем раньше в «Правде» на два подвала появилась статья с рассуждениями и с примерами к рассуждениям о великих заслугах советской литературы. Шла генеральная строчка: «Эти произведения учат советских читателей…» К ней — реестр имен и произведений: Горький, Маяковский, «Как закалялась сталь», «Педагогическая поэма», «Молодая гвардия», «Повесть о настоящем человеке» и еще, еще. Не было только «Тихого Дона», а «Поднятая целина» — лишь упомянута. Выходило, что писатель-академик главным своим романом в учителя не вышел. Шрам к шраму, и так всю жизнь.

Потом его дорога лежала в Киев — с такой же представительной миссией на такой же писательский съезд. И здесь явил себя еретиком.

Суслов — Хрущев — Суслов

Все новые странички заполняются для новых глав «Целины». С какой легкостью читаются первые строки второй книги, но как тяжело давались они взыскательному перу. Как красивы светлые пейзажные краски и как чернится бумага от зачеркиваний-перечеркиваний после поиска писателем нужных слов… Мария Петровна первой знакомилась с этой манящей живописью: «Земля набухала от дождевой влаги и, когда ветер раздвигал облака, млела под ярким солнцем и курилась голубоватым паром. По утрам из речки, из топких, болотистых низин вставали туманы…» (Кн. 2, гл. I).

Когда же первые главы из этой книги пойдут в печать?

В «Огоньке» то, что прочитали, понравилось и тут же было запушено в работу; вызвали даже художника. Правдисты тоже стремительно проглотили новое творение. Шолохов для них всегда престижный автор, да и радость для подписчиков. Но перепугались! Видимо, ждали сцен счастливой колхозной жизни, а читают про Якова Лукича с его политическими сомнениями и про двух открытых врагов советской власти Половцеве и Лятьевском. И вторая глава с тем же. Даже в третьей главе, где появился Давыдов, все Лушка да Лушка, но ничего о передовиках-ударниках.

Отправили рукопись в ЦК, Маленкову. Он отказался быть судьей. Посоветовал передать рукопись Хрущеву. Тот определил, что право первому читать новые главы — за Сусловым, бессменным после Жданова главным идеологом, а значит, главным цензором. Неделя, другая, третья… Шолохов не выдержал — взялся за телефон, чтобы напомнить о рукописи. Суслов, которого совсем не зря называли «серым кардиналом», поразил: оказался и непочтительно краток, и неприлично резок. Он нашел хитрый предлог для отказа: общеполитическая газета не может печатать романы. «Забыл», что для «Правды» отрывки из романов Шолохова — давняя, к радости читателей, традиция.

И тут же новая неприятность — «Огонек» отложил публикацию. Можно понять редакционное начальство: былые нравы не искоренены — живут с оглядкой на партначальство.

Но не для Шолохова этот порядок. Восстала душа. Решил, что надо идти за справедливостью к Хрущеву.

Встретились. Какой контраст Сталину! Обаяние выходца из рабочих низов, просторечие, то и дело перчик в выражениях, но волны несдержанности, небрежен в одежде, суетлив в жестах, явная неначитанность, обильные штампованные заверения, что ЦК и классику надо быть вместе. Словом, сердце яро, места мало, расходиться негде.

— Читать главы? Меня и Суслов просил. Вот быть отпуску! И тогда я обязательно рассужу вас и Суслова — не надо вам ссориться.