Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 108 из 171

Много позже Симонова потянуло на воспоминания о той драчке — рассказывал мне: «В неприятии Шолоховым псевдонима, как поняли люди моего окружения, скрыто было нечто большее, нечто значительное, чем то, что он провозгласил — мол, за псевдонимами прячутся литжучки и деляги… Шолохов, между прочим, попер против Сталина. Сталин… Сталин вел дьявольскую игру… Короче: на заседании комитета по сталинским премиям обсуждаем роман какого-то писателя. Сталин разглядел в официальном представлении на эту кандидатуру, что после псевдонима в скобках стояла подлинная фамилия. Он разразился сердитой тирадой в своей излюбленной манере вопроса и ответа: „Не могу не спросить уважаемых товарищей, зачем, с какой целью пишется двойная фамилия? Читателю достаточно одной — привычной. Разве писатель не имеет права выступать под псевдонимом? Я думаю, что имеет. Хотите подчеркнуть, что он… еврей. Но зачем?“»

Шолохов студенту ответил так: «Есть иногда причины, по которым писатель меняет свою фамилию, берет псевдоним — или фамилия неблагозвучна, или по другой причине. Мы знаем Фадеева как Фадеева, а не Булыгу… Но когда в „Литературной газете“ подписывается Розенблюм, а в „Советском искусстве“ Петров, и пишет уже наоборот, в третьей газете Светов, и печатает еще что-нибудь на эту же тему, а все это один человек — то это нечестно и я против таких псевдонимов».

Свою статью Шолохов в собрания сочинений почему-то не включал.

Дополнение. С годами Шолохов все чаще обращался к классике. О ней у него есть высказывания, что не вошли в его собрания сочинений, поэтому приведу некоторые:

— Больше всего мне нравятся из прозаиков Гоголь, Толстой, Чехов, Бунин, не говоря уже о Пушкине. Лесков нравился. Серафимовичем зачитывался, особенно «Городком в степи», что касается «Железного потока», то он слаб. Серафимович сам плавает в этом потоке.

— Горького любил подростком, потом разобрался, что он не работал над стилем и формой. У Горького я любил «Челкаш». Осталось в памяти, как Горький однажды пригласил меня в комнату, присел к камину и заговорил о книге «Клим Самгин». Спросил, нравится ли она мне. Я высказал ему, что понравилось, что не понравилось, а в целом похвалил. Горький со вниманием выслушивал мои критические замечания, с интересом выясняя мои позиции и похваливая.

— Некоторые страницы толстовских дневников не могу читать без сильного волнения… Особенно, где воспроизводятся ночные разговоры с Софьей Андреевной. Какая бездна разделяет этих двух людей, роднее и ближе которых, кажется, не было на земле… Что с нами делает время! Но при всех расхождениях во взглядах (может быть, разности психологических состояний) они оба правы: на ее стороне правота жены, матери, хранительницы домашнего очага, на его — глубина противоречий гения, толстовская — именно толстовская! — философия бытия… Вера, мораль, поэзия, философия — все сплетено в тугой узел и составляет сущность его гения.

«Партком считает…»

Из Москвы, из издательства «Художественная литература», Шолохову пришла верстка переиздания «Тихого Дона». Распаковал пакет и ужаснулся: едва ли не каждая страница в пестроте каких-то вписываний и зачеркиваний. В сопроводительном письме заведующего редакцией пояснения: внештатный редактор — работник «Правды» — усердствует!

Шолохов прочитал верстку и тут же — ответную депешу: «Редактор ни к черту не годится… Нет у него художественного вкуса… В любой его правке Вы увидите весьма посредственного газетчика… Тут я совершил ошибку в выборе редактора…»

Он не зря употребил в письме даже такое выражение — «скопцевские изъятия». Роман и в самом деле оскоплен. Дважды!

Для начала редактор взялся «навести порядок» в «политике». Его не устроили два вживленных в роман исторических сюжета. Истинно наглец — в своем послесловии осмелился поучать писателя и научать читателей: «Писатель, однако, в отдельных случаях неясно, а иногда ошибочно осветил некоторые исторические факты». И продолжение — опасное для политической репутации романа и Шолохова: «Автор иногда нечетко, а местами и неверно показывал действительные устремления Корнилова…»



Шолохов в тот же миг припомнил свою самую первую встречу со Сталиным, при участии Горького, и острый обмен мнениями — каким быть в романе образу генерала Корнилова. Он кое-что тогда смягчил по настоянию Сталина. Зачем же сейчас, через 20 лет, ворошить старое?!

Потом Шолохов уловил, что нечуткое перо нового редактора повычеркивало — во множестве — казачьи речения. Мол, местный диалектизм, вульгаризмы, жаргон, когда-то, дескать, эту увлеченность еще Горький критиковал. Шолохов помнил другое: он тогда многое сам отредактировал. Отчего сейчас возврат к красному — запретительному — карандашу?!

Оказалось, что и это политика. В издательстве знали то, что Шолохов не сразу уразумел. Бульдозерный наезд на шолоховский стиль — это конъюнктурный отклик на недавние труды Сталина по языкознанию. Одна из статей в январском номере «Нового мира» подхалимски вторила державному наставнику в языковедении: «Желание эстетически закрепить диалекты было бы не только нелепым, но и вредным… находятся в непримиримом противоречии с духом и законами языка… обречены на исчезновение…»

Еще задела одна история, которая на этот раз произошла в Ленинградском университете. Тоже — политика. Дочь Светлана оттуда позвонила — она там учится: прими, пожалуйста, одного студента — Юрия Буртина, у него из-за тебя большие неприятности. Этот ее знакомый, студент-второкурсник филологического факультета, впоследствии станет видным литературоведом и либерал-демократом.

Что же произошло? Лучше всего узнать из первых рук — из записок Буртина «Исповедь шестидесятника», изданных уже после его смерти.

«В качестве члена лекторской группы я подготовил лекцию о „Тихом Доне“. Вопреки установившейся трактовке, согласно которой Мелехов — отщепенец, который за свою неспособность твердо встать на сторону большевиков расплачивается моральной деградацией и полным крахом своей жизни, я доказывал, что, напротив, он плоть от плоти народа, он типичен, а его судьба воплощение сложного, извилистого и тернистого пути основной части казачества, да и вообще крестьянства, в революцию. Не историю грехопадения мятущегося одиночки, а великую драму народную видел я в шолоховской эпопее…

Что же дальше? Буртин продолжает: После просмотра текста руководством лекторской группы мне было сказано, что ввиду спорности моей основной идеи я должен либо от нее отказаться, либо подвергнуть предварительному обсуждению…»

Ему бы беречься, а он, необстрелянный, стал писать — пусть обсуждают. Его научный руководитель и союзник — аспирант Федор Абрамов, в будущем автор интересной книги о творчестве Шолохова, а с 1960-х годов известный прозаик-деревенщик и защитник автора «Тихого Дона» от обвинений в плагиате. Доклад написан, оба идут на обсуждение и получают приговор: «Написан с бухаринских позиций, он целиком пропитан кулацкой идеологией…»

Все это, напомню, с конца 30-х вписывалось и в послужной — творческий! — список Шолохова.

Горька замета Буртина: «Подобная оценка прямиком подводила 19-летнего злоумышленника под знаменитую 58-ю статью (антисоветчина! — В. О.). И тогда я решился ехать к Шолохову. На поездку в Вёшенскую у меня денег не было. Однако мне помогла Светлана Шолохова, учившаяся на нашем факультете: известила, когда отец был в Москве, и дала его московский адрес… Общение произвело на меня сильнейшее впечатление… Уже сама манера поведения была для меня удивительной и неожиданной. Достаточно сказать, что при второй, основной, встрече с ним он не просто поздоровался, но расцеловался (это повторилось и при прощании), более того, заставил меня взять 150 рублей на обратную дорогу… Да как заставил! Когда я в замешательстве пытаюсь сопротивляться, отвел его руку с деньгами, у него на глазах показались слезы, голос задрожал, и этим дрожащим голосом он проговорил что-то в этом роде: „Ты не имеешь права! Я же старик…“ (кстати, в тот момент он и выглядел стариком, хотя имел всего 47 лет от роду)».