Страница 18 из 152
Здесь мне стало также ясно и то, что я в Берлине не хотел еще окончательно признать или в чем признался себе лишь в результате борьбы, — именно сколько всего должно пасть. Катастрофа будет ужасна и должна принять большие размеры. Я готов почти утверждать, что она будет больше и сильнее той, с которой в мир вступило христианство…
Когда ты приедешь в Бонн, это гнездо привлечет, может быть, всеобщее внимание. Приезжай, торопись!»
Покончить с Берлинским университетом, разделаться с последними экзаменами восьмого семестра уговаривал Бруно Маркса.
Настаивать, однако, было нечего. Карл и сам хотел поскорее снять студенческий мундир и получить докторскую степень. Он готовил диссертацию, рассчитывая защитить ее в Иене, а не в прусском университете, на который быстро спускались сумерки реакции, и добиться права читать лекции вначале лишь в качестве приват-доцента.
Но не в правилах юноши было, взявшись за какое-нибудь научное дело, выполнить его кое-как. Велики, неиссякаемы были его потребности в знании, зорким глазом наградила его природа.
В свои 22 года он не боялся никаких препятствий и никогда не отступал.
Наука, предмет, заинтересовавшие Карла, поглощали все его внимание. Он, как великие астрономы, углубившиеся в изучение небесного свода, в погоне за одной звездой открывал тысячи мелких светил.
Но это внезапное обилие открытий убеждало его не в том, что он все постиг, а в том, что он нашел одну из бесконечно малых величин всей истины. Работоспособность Карла возрастала с каждым годом его жизни, и вместе с ней росли его любознательность, желание все охватить и понять. Для своей диссертации он избрал тему о различиях между натурфилософией Демокрита и Эпикура. Он предполагал, начав с этого, разработать впоследствии весь цикл философии стоиков, эпикурейцев и скептиков. Античный мир с первых дней работы Карла в Берлинском университете заинтересовал его. Маркс поклонялся Эсхилу и превозносил вольнодумца Эпикура.
Кеппен, который, как и Рутенберг, со времени отъезда Бауэра по-прежнему почти ежевечерне распивал бутылочку рейнвейна в обществе дорогого Карла Генриха из Трира, был немало удивлен, найдя однажды на столе приятеля несколько итальянских грамматик.
— Ты ненасытен, как акула. Зная столько древних и новых языков, можно было бы сделать передышку. Право, трудно понять, сколько вмещает одна человеческая голова.
— Без знания языков трудно знание вообще, — ответил Маркс, поморщившись. — Без знания языков я не могу уловить подлинный дух культуры, дыхание нации, историю народа. Зная латынь, я решил узнать эволюцию античного языка, умирание его и рождение нового. Язык Данте, Петрарки не менее великолепен, чем язык Цицерона, Брута и братьев Гракхов. И разве Дидро, Руссо, Бальзак не кастрированы в немецком переводе?
— С твоей памятью и терпением ты легко усваиваешь чужую речь, — с обычной, чуть уловимой завистью сказал Адольф, которому трудно давались иностранные языки.
— Каждый последующий изучаемый язык дается мне легче предыдущего. Но самое главное — разобраться во внутренней языковой сущности, в его происхождении, развитии и структуре. Я люблю с малолетства филологию. Немецкая грамматика Гримма, право, не менее занимательна, чем книги Кювье о мамонтах и ихтиозаврах. Тут, как и там, по косточке воспроизводится диковинный скелет.
— Но, одолев уже с полдюжины языков, ты так-таки не можешь избавиться от рейнского диалекта и говоришь с нами все еще, как добрый мозельский винодел, — добродушно подзуживал Кеппен.
Карл порозовел от смеха. Он сам знал про этот свой, по мнению истых берлинцев, недопустимый порок.
— И более того, — досказал тут же Рутенберг, — Карл, как Демосфен в одиночестве, читает вслух монологи Гёте и с их помощью пытается отучиться от неправильных ударений.
— Не глотать слов и не шепелявить, — весело признался Карл. — Но, право, даже китайские иероглифы дались бы мне легче, чем это. Однако я добьюсь удачи, дайте срок.
Зимой в Берлине начался долгожданный карнавал, длившийся с Нового года почти до самой пасхи. Карл любил посещать в это время публичные народные балы, где до рассвета продолжались пляски и оглушительная сутолока. Сам он не танцевал; забравшись на хоры, он курил, пил с друзьями и наблюдал разнообразную толпу.
Но в катанье на санях, затеваемом студентами, он принимал самое деятельное участие. Зима в Берлине — веселая пора.
И снова чередуются: занятия итальянским языком, диссертация. И еще вот что: мысль написать книгу о гермесианизме — учении хитроумного доцента Гермеса, которое ловко переплело мистическую церковную догму с кантовской философией.
Во время пребывания в Бонне Карл внимательно следил за угодливым ученым и рвался в теологической схватке обезоружить его. Соблазн все усиливался. Ко времени окончания Берлинского университета план книги созрел, тема была давно выношена, перо отточено.
Лето этого года случилось душное, Карл предпочитал писать по ночам. Днем, в жару, валялся на постели, читая, а под вечер шел в докторский клуб либо на свидание с Фридрихом и Адольфом куда-нибудь в подвальный кабачок, на террасу ресторации или пивной.
Кеппен, с которым Карл был с некоторых пор особенно дружен, читал ему там вполголоса отрывки дерзкого памфлета, который готовил к годовщине рождения «старого Фрица» — короля Фридриха Прусского. Книга эта должна была быть посвящена Марксу.
Не обращая внимания на гудящую толпу, на грохот посуды и музыку, Кеппен читал, все более увлекаясь, и, как обычно, все настороженнее становился Карл. Вопросы его кололи автора.
— О черт! — воскликнул Карл, не удержавшись. — Уверен ли ты в том, что старый развратник из Сан-Суси, унизивший великих французских энциклопедистов до роли своих шутов, достоин такой апологии? Мне трудно оспаривать тебя, история покуда не впустила меня в свои катакомбы, но короли всегда кажутся не столько философами, сколько в лучшем случае опытными прохвостами. Иное дело — философия восемнадцатого века; ей, конечно, мы обязаны многими прекрасными мыслями.
Но Кеппен был убежден в своей правоте и потому несговорчив.
— Великий Фридрих — великое исключение. В нем король никогда не отставал от философа.
— Проверим, — сказал Карл. Это суровое обещание означало для него бесконечно много: десятки прочитанных книг, бессонные ночи, выписки, конспекты, сопоставления, новые мысли, новые открытия.
«Проверим!»
Карл любил беседы с многознающим Кеппеном. Одаренный историк из реального училища в Доротеенштадте с одинаковой страстностью рассказывал о Будде, цитировал священные книги Ведд и патетически декламировал наизусть великолепные речи Робеспьера, Мирабо и Демулена.
Он распевал грубовато-шутливые песни французской революции и, подражая неутомимому раскачиванию баядерок, гнусаво читал нараспев монотонные ритмичные молитвы браминов.
Нередко он принимался рассказывать северные мифы, приводя Карла в неописуемый восторг прекрасными образами и мудростью народных изречений.
— Вот она, колыбель прекрасного! — говорил Маркс. — Язык родился в пещере, в землянке, в деревне. Эпос не может быть превзойден.
Но Фридрих Кеппен был не столько ученый, сколько артист. Слишком поверхностный, он запоминал лишь факты, не умея делать выводов и обобщений. Карл же стремился узнать историю — науку. Он принялся изучать прошлое народов и стран.
Как несколько лет тому назад в Нимвегене перед ним стройным рядом кладбищенских плит встали минувшие годы соединенного Нидерландского государства, так теперь Европа античная, средневековая, современная, десятки погибших и возрожденных цивилизаций рассказывали ему последовательно о своих мятежных судьбах. Египет, Македония, Византия и вольная Испания одинаково приковывали к себе его неутомимые глаза. И снова открытие за открытием.
Прошлое планеты, которая с некоторых пор перестала Марксу казаться необъятной, необозримо большой, лежало, как труп на столе анатома. Карл скальпелем вскрывал покровы и мускулы.