Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 85 из 99

Мы переехали жить в Семипалатинск. Помню атакой случай. Ехали мимо дома сани с каким-то грузом, укрытым рогожей. Мы, мальчишки, бежим следом, прокатиться же хочется. Я догнал, прыгнул и завалился на что-то жесткое. Когда приоткрыл край мешковины – увидел под собой окоченевшие тела малолетних детей…

Страшная пора. Не дай Бог никому пережить подобное. В зиму 1933 года похоронщики-ездовые собирали по утрам трупы замерзших, жертв истощения и болезней. Так, наверное, подобрали и моего дедушку: по рассказам, он, изнуренный недоеданием, упал замертво прямо на улице. Немного погодя скончалась бабушка. Потом умерла мать: не вынесла всех утрат и потерь. И приютил меня, круглого сироту, детский дом. Вернее, два их было: № 2 и № 5. Спасибо…

А теперь представьте себе весеннюю Москву 1941 года, сверкающий Георгиевский зал Кремля, сотню парней и девушек со всей страны – сталинских стипендиатов, рассаженных каждый за отдельным столиком и напряженно ожидающих час, другой… – и вдруг! – Совершенно неожиданно, не из парадного входа, а откуда-то сбоку, из маленькой незаметной двери, появляются строгие подтянутые военные люди, выстраиваются живым коридором, пристально вглядываясь в нас, и проходят по этому коридору, один за другим, знакомые по многочисленным портретам вожди: Калинин, Ворошилов, Каганович, Молотов… а за ним, после долгой паузы, медленно ступает человек в защитного цвета френче и сапогах. Сталин! И разом, одним выдохом всех сидящих в зале: – Ур-р-р-ра-а-а!!!

Пожалуй, несколько минут кричали «ура» и рукоплескали.

Мой столик был совсем близко от того места, где остановился Сталин. Я забыл обо всем на свете – до сих пор, кроме этих мгновений, ничего не помню, – только смотрел и смотрел на него. …Кстати, он не походил на свои изображения: отяжелевший, грузный, сутулый, с вялым равнодушным взором. И говорил так же вяло и безразлично. Две-три фразы насчет учебы сказал и закончил каким-то лозунгом вроде «вперед, к коммунизму»… Но я же тогда не помнил себя от радости! Счастливее меня не было никого на свете!.. Что это было? Ослепление?..

Потом, в Ташкенте, где я учился в Среднеазиатском университете, я был нарасхват; то встреча на Ташсельмаше, то на какой-нибудь фабрике, то в школах, и везде жадные расспросы, цветы, аплодисменты: еще бы, видел живого Сталина! Так и перевозили меня из одного зала в другой, пока я в угаре воспоминаний не брякнул, что Сталин, заканчивая предложение, часто-часто моргал, как бы промаргивался.

На следующее утро за мной пришла машина и отвезла в НКВД. Представительный мужчина долго и тяжело внушал, что об этой подробности говорить незачем. О незначительном упоминать не следует. И даже более того – рассказывать об этом нельзя. Никому и никогда. После этого меня отпустили домой. Ни на какие встречи больше не приглашали. Никто и никогда.

А в году пятидесятом, когда, защитив диссертацию, я приехал в Алма-Ату устраиваться на работу в академию наук, председательствующему на общем собрании, где говорилось о моей кандидатуре, поступила записка: «Каким образом в наши ряды пролез сын врага народа?» Все это для меня могло очень плохо кончиться, но, по счастью, с арестом промедлили. Я улетел в Москву. Обратился прямо к начальнику первого отдела ФИАНа, где обучался в аспирантуре. Генерал госбезопасности внимательно выслушал и велел зайти завтра. На следующий день сказал: возвращайся, вопрос утрясен. Спасло меня то, что в автобиографии я не скрыл, что являюсь сыном аульного муллы, умершего в тюрьме. Впрочем, я никогда не скрывал этого. Даже в детском доме, в голодном 34-м году. За что и не был товарищами по классу – по учебному классу – принят в пионеры. Как и другими товарищами, позже, в комсомол…

Писатель Калмухан Исабаев:

– Ясно помню тот холодный осенний день 1932 года. Кажется, давным-давно всей семьей лежим в нетопленой комнате: больной, с опухшими ногами отец, ослабевшая мать, прижимающая к груди годовалую мою сестренку Саукен, и мы, трое братьев: девятилетний Заркен, четырехлетний Бабкен и я, которому не исполнилось и шести. В доме полутьма. Три дня назад мать сварила похлебку из последней горсти отрубей. Налила нам по маленькой пиалушке и строго наказала лежать не двигаясь, чтобы сберечь силы. На следующий день Саукен и Бабкен не выдержали, захныкали. Мама вышла на улицу, плотно прикрыла ставни и возвратилась со слезами на глазах.

«Жеребята мои! Затемнила я окна. Пусть никто не увидит, как мы умрем…»

Сумрак усыпляет. Следишь за тонкими солнечными иглами, пробивающимися в щели ставен, как подкрадываются они к тусклому боку самовара, и постепенно в глазах все начинает кружиться. Вращаются былинки в луче света, пузатый самовар, пустой проем двери. Тогда я еще не понимал, что от голода теряю сознание. Очнешься и снова ощущаешь, как; тоскливо сосет в животе. Радом захлебываются от плача младшие брат и сестра, зовут мать. Она спешит к ним и вдруг падает навзничь посреди комнаты. К ней подползает отец, тревожно зовет: «Махтум! Махтум!» Мама молчит. И мы уже вчетвером поднимаем плач…

Неожиданно комнату заливает яркое солнце: кто-то распахнул оконные ставни. Сильный стук в дверь. Старший братишка поднимается. С порога рокочет низкий сильный голос:

– Здравствуйте, соседи! Все ли живы-здоровы?

Знакомый голос. Это дядя Иван. Колхозный кладовщик Иван Семенович Мартынов. Не знаю, откуда и когда прибыли в наш аул на жительство Мартыновы, но, видно, давно.





– Принимайте гостинец. Малость вам мучицы принес, – говорит он и протягивает небольшой плотный мешочек.

И вот чудо: мать пришла в себя. Кажется, и глаз не успела открыть, а уже тянется к мешочку. В следующие минуты она хлопотала у печи: торопливо совала хворост, раздувала огонь. С жадностью и наслаждением мы глотали горячую мучную похлебку, боясь только одного, что вот-вот миска опустеет.

Позже узнали, что в тот день Иван Семенович Мартынов прошел по всем домам и в каждый принес немного муки. Оказывается, в складе хранился мешок, который ему строго-настрого запретили трогать. Но люди были на грани голодной смерти, и кладовщик нарушил приказ. Всем разделил поровну, отсыпав чуть больше в те дома, где была куча детей.

С того дня отец стал поправляться. А когда выздоровел, пошел на работу, и в доме появилось немного еды.

Однажды мама возвратилась с улицы заплаканная. «Кто-то в ауле умер с голоду», – подумал я. Вслед за нею вошел отец.

– Ну хватит, перестань, – хмурясь, уговаривал он маму.

– Да как же – перестань?! Если бы не Мартынов, сколько бы людей поумирало! А он пожалел – раздал казенную муку. Выходит, один виноват? Или вы не мужчины, что не можете заступиться?!

– Попробуй заступись. До райцентра без трех ночевок не доберешься. Да и не отпустят они его. Будто бы сама не знаешь…

– Но за что человеку десять лет тюрьмы?! За то, что помог голодным?

– Выходит, за это…

Настала зима. Жена Ивана Семеновича, тетя Марфа, решила проведать мужа, томящегося в павлодарской тюрьме. Однажды все пятеро мартыновских детишек, в драных шубенках, перепоясанные веревками и ремнями, ввалились к нам за порог. Старшим из них, моим приятелям Петьке и Ваньке, было по семь и шесть лет. Марфа по очереди перецеловала своих детей и поспешила к попутной телеге. Так они и прожили у нас всю зиму. А весной у дома остановилась подвода: Марфа привезла с собой отца, крепкого рыжебородого старика. Мама обняла детишек на прощание, и они уехали куда-то на телеге.

В 1951 году я приехал в отпуск в родные края. Позади была война, которую я закончил младшим лейтенантом, служба в действующей армии после победы. Наша семья жила тогда в колхозе имени Ленина Баянаульского района. Отдохнув несколько дней, я сел на коня, прихватил двустволку и поскакал в степь.

Далеко-далеко от дома набрел на незнакомое большое озеро. Гляжу, на берегу вьется дымок костра, рядом сидит кто-то с удочкой. Подъехал. Это был седобородый русский дед. Я поприветствовал рыбака, спросил, что это за озеро.

Старик прищурил на меня зоркие голубые глаза.