Страница 69 из 84
Иногда они с Сеченовым обедают вместе. Иногда ходят в оперу или в концерт. Иногда просто болтают по вечерам о разных разностях, все больше о клипенинском доме, о цвете новой крыши, о том, как пересаживать деревья в небольшом саду.
Для Марии Александровны это был свой уголок, свое собственное гнездо, которого добрую половину жизни она была лишена. Здесь проявились ее организаторские таланты, ее умение обращаться с простым народом; подрядчик и рабочие так хорошо сошлись с ней, что не только не обманывали, не обсчитывали, не норовили сорвать побольше, но сами же придумывали разные рационализации, чтобы побыстрей отстроить для «милой докторши» ее домик.
Она в самом деле была здесь докторшей: многие приходили к ней издалека, потому что ничто так быстро не распространяется среди соседних деревень, как весть о докторше, которая хорошо и бесплатно лечит.
Она все чаще и дольше засиживалась в деревне, а Иван Михайлович чувствовал себя опустошенным, когда ее не было возле.
В письмах он называет ее самыми нежными именами, как и двадцать лет назад, — «доченька», «родное дитятко», «моя родная»…
«Поверишь ли, мое родное, дорогое дитятко, писать тебе письма стало для меня родом потребности — словно дела не сделал, если пройдет вечера два без такого занятия… Да и пишутся они легче, чем когда-либо прежде, благодаря связывающему нас теперь животрепещущему интересу. Как я был рад, читая твое последнее письмо, и за тебя, и за постройку, и за милых рабочих — ведь вот нашлась же кучка российцев, исполняющих дело честно и добросовестно! Рад душевно и с своей стороны могу лишь поощрить тебя в твоем добром намерении, вознаградить их пощедрее…»; «В пятницу распростился с барышнями. Завтра начну опыт с обыкновенной селитрой, не получится ли то же, что с нашатырем, в виду того, что и при растворении селитры получается много тепла…»; «Купил для милых барышень прелестный маленький спектроскоп за 45 руб…»; «Сегодня я кончил лекции нервной физиологии 4-му курсу с очень радостным чувством, моя родимая, родная, милая, дорогая доченька, во-первых, потому, что в течение года все без исключения опыты удавались блистательно, во-вторых, потому, что конец лекций — ведь это вернейший признак весны…»
И вдруг все та же страшная тень, витающая над ними: быть может, в глазах тамошней публики ему, как человеку постороннему, не следует ехать в Клипенино в разгар постройки, когда хозяйке не до гостей? Одно дело, он приезжал при жизни матери — мало ли кто ездил тогда в Клипенино. А теперь, когда молодая хозяйка живет одна, да еще занимается перестройкой — не вызовет ли его приезд кривотолков, к которым так чувствительна ее наболевшая душа? Ему-то, Сеченову, все равно, что бы там и кто бы ни говорил. Но она женщина, как птица, свивающая свое долгожданное гнездо, как бы не подрезали этой птице крыльев.
Но она считает, что ехать можно, и он снова весел и бодр. Он даже через Надежду Васильевну Стасову достает у одной барышни щенка сенбернара, чтобы улучшить породу клипенинского «собачьего стада».
Он едет в Клипенино, а в сентябре возвращается один: Мария Александровна осталась «на хозяйстве». И снова живет от письма к письму, от опыта к опыту, живет и ждет ее приезда в свою опостылевшую квартиру.
Все скучнее становится в Петербурге, до ужаса сжимается круг друзей.
Постарел Боткин. Постарел и все чаще теперь живет за границей, на водах, все удушливей становятся приступы сердечных болей, а он упорно твердит свое: желчная колика — и никаких больше диагнозов.
Надежда Васильевна Стасова плачет — курсы под угрозой закрытия, профессора начинают разбегаться. Он-то не уйдет до конца, не изменит и денег за лекции не намерен больше брать — денег в кассе бестужевок вовсе нет теперь.
Умер милый добрый Пеликан. Уехали Суслова и Голубев — поселились сперва в Алуште, а потом в своем имении «Кастель-Приморском», совсем почти не бывают в Петербурге.
Страшно постарел и ослабел физически дорогой профессор Грубер, без которого просто невозможно представить себе Петербурга, Грубер, которому он обязан самым своим дорогим и главным — знакомством с Марией Александровной.
Уехали разорившиеся Ковалевские — сначала в Москву, потом Софья Васильевна забрала Фуфу и уехала с ней в Стокгольм. Разбилась эта трагическая семья, а Владимир Онуфриевич не выдержал и покончил все счеты с жизнью в апреле 1883 года.
Трудная и нескладная была эта жизнь! Сеченов за двадцать лет знакомства хорошо изучил Ковалевского — умного, живого, даровитого, подвижного и разностороннего; правоведа, переводчика, крупного издателя, бескорыстного освободителя Софьи Круковской, геолога, ставшего в конце концов знаменитым палеонтологом с мировым именем и ушедшего из жизни таким молодым — всего сорока лет от роду.
«Живой, как ртуть, с головой, полной широких замыслов, — пишет о нем Сеченов, — он не мог жить, не пускаясь в какие-нибудь предприятия, и делал это не с корыстными целями, а по неугомонности природы, неудержимо толкавшей его в сторону господствовавших в обществе течений. В те времена была мода на естественные науки, и спрос на книги этого рода был очень живой. Как любитель естествознания, Ковалевский делается переводчиком и втягивается мало-помалу в издательскую деятельность. Начинает он с грошами в кармане и увлекается первыми успехами; но замыслы растут много быстрее доходов; и Ковалевский начинает кипеть: бьется как рыба об лед, добывая средства, работает день и ночь и живет годы чуть не впроголодь, но не унывая. Бросает он издательскую деятельность не потому, что продолжать ее было невозможно, а потому, что едет с женой за границу учиться. Дела свои он передает другой издательской фирме в очень запутанном виде, потому что вел их на широкую ногу, в одиночку, без помощников и пренебрегал бухгалтерской стороной предприятия. Когда дела были распутаны, оказалось, что издано было им более чем на 100 000 рублей и он мог бы получать большой доход, если бы вел дела правильно. Кто же не знает из биографических данных Софьи Васильевны, какую бескорыстную роль играл Ковалевский в ее замужестве? Это было с той и другой стороны увлечение тогдашними течениями в обществе. За границей жена училась математике, а муж — естественным наукам. Прожили они там, я думаю, лет пять, и ему следовало бы отдохнуть от угара издательской деятельности. Но он, к сожалению, вынес из нее не совсем верную мысль, что можно делать большие дела с небольшими средствами. Плодом этой мысли был период домостроительства в Петербурге, кончившийся крахом. Что он, бедный мечтатель-практик, выстрадал за это время, и сказать нельзя. Очутился, наконец, у тихой пристани профессорства, но уже поздно — слишком сильно кипел в жизни». Он «кончил слишком рано потому, что жил слишком быстро».
Смерть Ковалевского произвела тяжелое впечатление на Сеченовых. Они прочли о ней в «Московских ведомостях»: «16 апреля в меблированных комнатах «Noblesse» в своем номере был найден без признаков жизни приват-доцент Московского университета титулярный советник В. О. Ковалевский. Смерть последовала от отравления хлороформом».
— Будь с ним Софья Васильевна, — с горечью заметил Иван Михайлович, — быть может, и не случилась бы эта противоестественная смерть.
Мария Александровна молча посмотрела на него. Что говорил ее взгляд, выразить словами он не мог. Что-то, во всяком случае, имеющее отношение к тому, что она никогда не оставит его одного, если будет в его жизни тяжелая минута, что они оба так тесно спаяны всем ходом их нелепо сложившейся жизни, что оба не могут не служить друг другу опорой. Что обществу, которое погубило Ковалевского, не удастся доконать их двоих. Не удастся, чего бы это им ни стоило…
Вот с того самого дня, когда они узнали о смерти Ковалевского, с той самой минуты, когда он увидел ее странный взгляд, все чаще и настойчивей стала посещать его прежде запретная мысль.
Если он завтра умрет, с какими средствами останется на свете его «беллина»— все еще «беллина», навеки для него молодая, единственная любовь?! Даже жалкой профессорской пенсии она не получит, даже деньги за издание его статей и книг не попадут к ней. И будет она в одинокой старости заниматься переводами до черных кругов в глазах, и не узнать ей никогда отдыха от нужды и работы. И будет она по-прежнему чувствовать себя чужой среди людей, никому не нужной, безмерно одинокой. Потому что кто же, кроме брата, останется у нее в мире, а она и к брату не пойдет со своим горем — не такая натура.