Страница 4 из 84
После этого наступала пауза. Иван терпеливо выжидал и, наконец, спрашивал: что же дальше-то?
— А дальше пока ничего — кости все еще мокнут…
В большом двухэтажном доме Сеченовых окна открывались по-старинному: нижняя половина рамы поднималась и подпиралась деревянными планками. Из окон второго этажа открывался красивый вид: большой плодовый сад, начинавшийся прямо от балкона, а за ним во все стороны зеленая волнистая равнина — почти сплошь хлебные поля. И только далеко-далеко на горизонте темно-синяя дымка глухого леса.
В доме стояла тяжелая старинная мебель красного дерева и карельской березы. В гостиной под стеклянным колпаком гулко тикали высокие резные часы. За пяльцами сидела старшая сестра Анна. Варенька, превратившаяся в веселую и насмешливую барышню, суетливо бегала из комнаты в комнату, придумывая всякий раз новое веселье, чтобы брату Ивану не наскучило в их захолустье. Серафима же, прежде рьяная наездница, недавно на полном скаку чуть не свалилась с лошади и после этого ходила какая-то чуднáя, то и дело вздрагивая. Занималась она тем, что обучала танцам и светским манерам двух сирот, живших в усадьбе, и частенько среди ночи весь дом бывал разбужен топаньем ног, раздававшимся со второго этажа. Иногда же, тоже в неурочное время, слышался тихий, за душу хватающий вой волчонка, которого приручила и воспитала Серафима, страстно любившая животных.
Иван Михайлович то уходил с Варенькой в дальнюю рощу, то уезжал верхом на лошади километров за двадцать от дома, то ходил в гости к Филатовым, где в тот год собралось много молодежи.
Но скоро все это ему наскучило, не терпелось уехать в Москву, подать заявление в университет. Того и гляди запоздаешь к началу занятий!
Наконец в октябре пришел приказ об отставке. Можно было ехать. В Москву, в университет, где читает лекции Грановский, где ждет его медицинская карьера, открывающая дорогу для служения ближнему. В памяти всплывал светлый образ Ольги Александровны, который он все время гнал от себя, чтобы не растравлять рану. И в первый раз после отъезда из Киева он вспомнил о ней без ревности и боли, с чувством глубокой признательности. Так вспоминают навеки утраченного дорогого человека, стараясь сберечь в памяти только то хорошее, что досталось от него на твою долю.
На дворе стояла ранняя в том году и очень холодная осень. Выпал снег. Семья вышла проводить Ивана Михайловича и неизменного Фифочку, усадили их в сани и — с богом, в далекий путь!
Уже в Москве, на городской заставе, чиновник, просматривавший паспорта, укоризненно покачал головой и сказал:
— Эх, господин прапорщик, послужили без году неделю — да в столицу прожигать родительские денежки!
Сеченов беззлобно улыбнулся старику чиновнику, перемигнулся с Фифочкой и, полный радужных надежд, въехал, наконец, в Белокаменную.
3
Охотный ряд гудел. Каменные и деревянные лавки, полные товаров, теснились друг возле друга, так что трудно было понять, где кончается одна и начинается другая. Торговали всем: рыбой, мясом, битой птицей, зеленью, фруктами, овощами. В воздухе носился гусиный пух, налипал на лицо, залезал в ноздри и противно щекотал в носу. Пухом тоже торговали. Запах от не слишком свежего мяса и рыбы стоял невообразимый. Грязища непролазная. Охотнорядцы, купцы и приказчики, здоровенные, крепко сбитые и горластые, зазывали покупателей, разливаясь на разные лады. Звон стоял в ушах, особенно у человека непривычного.
Иван Михайлович и Фифочка, оглушенные страшным гомоном, быстренько юркнули в чье-то подворье. Оставили вещи и тотчас же отправились искать квартиру.
Пошли по Моховой. Дошли до университета, остановились. Ивану Михайловичу хотелось войти в здание, но Фифочка не пустил: сперва надо угол найти, а потом уж идите куда желаете.
Почти напротив университета, у торговца яблоками, сдавалась комната в маленьком флигельке. Но комнатка была только одна — пришлось бы и Сеченову и Феофану жить в тесноте. Не подошло, а жаль, уж очень хороший был тут запах — яблочный! Пошли дальше, по Большой Никитской, заглядывали и в переулки. В Хлыновском тупике нашли, наконец, то, что искали: в доме при церкви Николы Хлынова, у пономаря, в первом этаже сняли квартиру. Полутемная прихожая вместе с кухней и большая комната, разделенная сплошной перегородкой надвое. В одной половине жили хозяева, в другой поселился Иван Михайлович. Феофан расположился в прихожей, и вскоре тут завелись все принадлежности сапожного искусства: Феофан Васильевич не терялся — в Киеве зарабатывал тем, что набивал офицерам папиросы, в Москве решил заняться башмачным делом, к которому был приучен еще в деревне. Шил он дешево и крепко, принимал заказы и обшивал хозяев, с которыми быстро сошелся. Хозяева за это взялись бесплатно готовить для квартирантов обед из их провизии.
Для Сеченова это было важно: жить приходилось экономно — из трехсот рублей, получаемых в год от матери, надо было уплачивать часть долга Владыкину, покупать книги и вносить в университет пятьдесят рублей. Феофан Васильевич изощрялся в экономии: в месяц на еду умудрялся тратить редко больше пяти рублей.
Устроившись с квартирой, Сеченов отправился в университет — узнать в канцелярии, что надо делать, чтобы быть принятым на медицинский факультет.
Февральская революция 1848 года во Франции насмерть испугала Николая Первого. Чтобы не быть застигнутым врасплох надвигающимся из Европы движением, чтобы не дать революционному духу развиваться в России, Николай издал 14 марта 1848 года манифест: распространению революционного движения противодействовать любыми путями, вплоть до пресечения силой оружия. Особое внимание обратил царь на рассадники свободомыслия — русские университеты.
«Когда революционное движение 48 и 49 года приблизилось к нашим границам в Пруссии и Австрии, — писал в «Автобиографических записках» Сеченов, — император Николай нашел нужным принять экстренные меры против проникновения к нам вредных идей с запада, и одной из таких мер явилось сокращение в Московском университете… числа студентов на всех факультетах, кроме медицинского, до трехсот».
По указу от 11 октября 1849 года советы всех университетов были лишены права избрания ректора, а факультеты ограничены в праве избрания деканов.
Был создан специальный тайный Комитет для рассмотрения постановлений и учреждений по министерству народного просвещения. Всякие, даже самые малые «свободы» в университетах должны были быть ликвидированы. Железная дисциплина в преподавании, поведении студентов и профессоров, строгие ограничения в приеме.
Я. А. Чистович, бывший в те годы профессором Медико-хирургической академии в Петербурге, вспоминает в своих неопубликованных дневниках:
«Университеты были закрыты для всех сословий, кроме потомственных дворян, преподавание философии запрещено во всех учебных заведениях, преподавание логики… предоставлено исключительно попам… история и теория классической литературы изгнана отовсюду и заменена сельским хозяйством и военной шагистикой. Места инспекторов, надзирателей и гувернеров представлены исключительно военным… аудитории профессоров истории и юриспруденции наводнились шпионами и переодетыми чиновниками тайной полиции… О литературе и цензуре говорить нечего: придирчивость ее превзошла всякое вероятие и не только на журналистов, но и на всех, чье имя появлялось в печати, стали смотреть почти как на явных врагов отечества и возмутителей общественного спокойствия»[1].
В Москве в то время не было даже ежедневной газеты, и только три раза в неделю выходили «Московские ведомости».
Пришибленное, не сплоченное в общую массу студенчество выражало свое недовольство до поры до времени «под сурдинку», в тесных товарищеских кружках. Студенты переписывали запрещенные стихотворения Пушкина, Рылеева, Полежаева, письмо Чаадаева, тайно читали их, передавая из рук в руки, и эти чтения будили свободолюбивые мысли. Но все это не шло дальше смутных, неопределенных желаний и инстинктивных устремлений.
1
Публикуется впервые. Рукопись хранится в рукописном отделе библиотеки Военно-медицинской академии имени С. M. Кирова.