Страница 21 из 110
Популярность Трифоныча росла. Полиция за ним охотилась, но никак не могла расшифровать, кто скрывается за этой как бы стариковской кличкой. Городовые и филеры толкались среди стачечников, спрашивали: «Каков же он? С бородой, што ли?» — «Вот именно: бородища здоровая, рыжая! И сам дюжий — не чета нашему губернатору!»
Трифоныч менял адреса. В каждом доме оберегали его пуще глаза, хозяйки хотели накормить его чем бог послал, постирать бельишко. И удивлялись до крайности, что этот молодой большевик просиживает ночи над книгами. «Глаза спортишь, ложился бы», — говорили ему. «Завтра беседа. Скажу людям немного, а самому надо готовиться всю ночь». И подкупала его отрешенность от обыденных дел: еду старался не брать, зная, что в семье с харчами плохо, деликатно отказывался от услуг, даже пуговицу пришивал сам.
Ищейки накрывали его дважды, трижды. Но пока все сходило с рук: товарищи всякий раз разыгрывали толковый «спектакль», а паспорт на имя Семена Безрученкова был сделан отлично и действовал безотказно. Однажды нагрянула полиция, когда Трифоныч ночевал у Семена Балашова. Но их не застали врасплох: Станко обходил поселок со своими ребятами и успел стукнуть в окошко перед самым налетом.
Семен и Трифоныч спрятали в самовар только что подготовленный бюллетень Совета. Хозяин повязал щеку платком и уселся читать бульварный роман графа Салиаса, гость скинул сапоги и завалился под одеяло.
Граф не вызвал подозрения у пожилого унтера, да и Балашов отлично разыграл сцену: болят зубы, спасу нет, вот и решил отвлечься от нудной боли!
Трифоныч предъявил паспорт.
— Прибыл надолго? — спросил унтер.
— Да ведь как придется: на работу хотел, а у вас тут черт знает что творится. Неужто порядок нельзя навести?
— Поговори мне еще! — буркнул унтер. И вышел к стражникам: они переговаривались в сенях.
Ивану Уткину и его ребятам вскоре пришлось показать себя в большом деле. Губернатор Леонтьев, так и не избавившийся от мучительных мигреней на нервной почве, уехал отлеживаться во Владимир. А вице-губернатор Сазонов решил показать когти. 2 июня по его приказанию Кожеловский расклеил приказ, отпечатанный вне Иваново-Вознесенска: рабочим категорически запрещалось собираться на реке Талке. Однако все забастовщики явились на очередное собрание. И чтобы подчеркнуть мирный характер своего митинга, взяли детей, стариков. Да и день выдался чудесный: солнечный, ясный, теплый. Люди спокойно обсуждали дела; где-то заливчато пел баян; дети безмятежно носились по излучине реки.
И вдруг послышался крик дружинника:
— Берегись! Казаки!
Но со стороны города опасности не было. И все подались к лесу, вовсе не ожидая, что именно там встретят их астраханцы, засевшие в бору с ночи.
И началось позорное побоище: пьяная казацкая орда против мирных рабочих. Астраханцы с гиком носились между бронзовыми соснами, хлестали нагайками, били шашками, топтали копытами коней, стараясь оттереть людей к поляне, где удобнее действовать в конном строю.
— Бей пьяную свору! — закричал Фрунзе, выхватывая пистолет.
Дружинники начали ссаживать карателей из седла выстрелами из пистолетов. Но силы были неравные. И Станко, увлекая за собой основную силу астраханцев, дал возможность людям разбежаться по кустам. А Фрунзе тем временем увел в березовую рощу Отца, Дунаева, Самойлова и других руководителей Совета. Крики раненых, кровь на их лицах, проклятия взывали к отмщению. Комитетчики и дружинники пытались отбить арестованных, но не смогли. И Кожеловский с казаками угнал в тюрьму человек пятьдесят.
Не успели в Совете принять соответствующее решение, как заполыхали пожары: на ткацкой фабрике Гандурина и на лесном складе Ивана Гарелина. Потом вспыхнули дома фабрикантов Фокина, Бурылина и городского головы Дербенева. Обозленные до крайности, дружинники стреляли в полицию, валили телеграфные и телефонные столбы. Совет осудил поджоги и всякие другие акты диверсии.
На запрещенном собрании в лесу страсти разгорелись до крайности. Горячие головы требовали разнести полицейское управление, арестовать Кожеловского, выжечь дотла все хозяйские «гнезда». Стихия грозила погубить забастовку: у стачечников не было реальной силы для открытого боя на улицах.
— Что ж, по-вашему, кланяться этим живодерам? Или простить им такое злодеяние? Бей псов, вот и весь сказ! — горячились многие.
На этом митинге после кровавой резни взял слово Трифоныч. Страстной была речь большевика. Он заклеймил позором палачей, но призывал не губить силы стачечников поддержкой анархистских и эсеровских приемов политической борьбы. И прочитал написанный им «протест на начальника губернии»:
— «Совет рабочих депутатов города Иваново-Вознесенска протестует против вашего запрещения сбора рабочих на Талке, — читал Трифоныч. — Вы потворствуете фабрикантам в стачечной борьбе, оказывая им всякую помощь, чтобы сломить решимость рабочих. До сих пор ни одно законное требование не удовлетворено. Рабочие голодают вот уже месяц. Вы расстреляли рабочих на реке Талке, залили ее берега кровью. Но знайте, кровь рабочих, слезы женщин и детей перенесутся на улицы города, и там все будет поставлено на карту борьбы. Мы заявляем, что от своих требований не отступим. Вот воля рабочих города Иваново-Вознесенска. Ждем немедленного ответа по телеграфу. Совет рабочих депутатов».
Приняли протест без поправки. И он возымел действие: собрания на Талке были разрешены, из тюрьмы освободили почти всех арестованных.
Значение Совета возросло: с ним считались теперь не только городская, но и губернская власть. Полицмейстера Кожеловского убрали, казаки перестали гарцевать на улицах. Городскую группу Северного комитета РСДРП преобразовали в Иваново-Вознесенский комитет. В него вошел и Трифоныч.
Между тем стачка достигла апогея. Терпение рабочих пошло на убыль, подкрался и вскоре стал угрожать голод. А хозяева не сдавались. Лишь на ситценабивной фабрике Грязнова удалось повысить заработную плату, уволить ненавистных мастеров и добиться заверения, что против бастующих не будут применены санкции. И Совет разрешил рабочим этой фабрики встать к станкам, но с одним условием, что все они будут вносить отчисления от «дачки» в фонд бастующих.
Кончался июнь. Стачка себя исчерпала. Народ бедствовал, как в лихую годину, но продолжал держаться, 27 июня Совет провел последнее многолюдное собрание на Талке. С горечью было решено прекратить забастовку с 1 июля 1905 года. Политическая оценка этого акта выглядела так: «Мы решили стать на работу, с тем, чтобы, подкрепив свои силы, вновь начать борьбу за свои права и те требования, которые нами предъявлены фабрикантам в начале забастовки 12 мая 1905 года».
Но еще не угасла надежда у самых стойких. Они держались больше трех недель. И только 23 июля закончилась героическая борьба стачечников.
Репортеры буржуазных газет поспешили заявить, что «после семидесяти двух дней анархии город начал жить обычной жизнью».
Но это было свидетельство верхоглядов. Старая, обычная жизнь умерла. Стало иным отношение к рабочим: насилие и произвол ушли в небытие. Фабриканты из тех, что дальновиднее, прекрасно понимали, что рабочего, прошедшего школу на Талке, в фабричную тюрьму не посадишь, в физиономию ему не дашь и даже не крикнешь на него, как на последнее быдло. Рабочий человек поднял голову, с ним поневоле приходилось считаться.
И Михаил Васильевич Фрунзе убедительно оценил значение этого факта: «Хотя стачка окончилась лишь частичными экономическими уступками со стороны хозяев, но в итоге ее произошло идейное освобождение рабочего класса, и «властительницей дум» в его районе окончательно становится наша партия…»
И Владимир Ильич Ленин, пристально следивший за деятельностью первого Совета, высоко оценил инициативу ивановцев:
«Иваново-Вознесенская стачка показала неожиданно высокую политическую зрелость рабочих. Брожение во всем центральном промышленном районе шло уже непрерывно усиливаясь и расширяясь после этой стачки».