Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 110

И, рассуждая так, иной раз начисто забывали старую поговорку: «От трудов праведных не наживешь палат каменных!» И далеко не каждый скопидом мог так хитрить, изворачиваться и грабить, как проклятый Мефодка!..

Бездомные ткачи ютились в фабричных «спальнях».

Так назывались рабочие казармы, обычно расположенные в одном из углов фабричного двора. Были «спальни» для холостых и для семейных. И трудно сказать, где хуже. У семейных и совсем без просвета. Вся жизнь и постылая нудьга соседа рядом, на глазах, за грязной пестрой ситцевой занавеской. Одно утешение, что у них есть отдельный бокс, как вагонное купе. И хоть спят семейные на двух этажах, иной раз навалом, если детей куча, зато своя лампа, свой рундучок, свои три стены из филенки и мутное от копоти окошко.

А у холостых — сарай на сотню голов; все нары, что тянутся по стенам и посредине, видны от края до края, как в огромной тюремной камере. И есть у тебя только одно место, где можно лежать после смены, в тесноте, обычно на боку, чтобы ненароком не приспать тщедушного соседа. Койкой это место не назовешь: вонючий соломенный матрас, подушка, набитая сеном, и всякое тряпье, хуже, чем у цыгана в полотняной хибаре. И отоспаться можно только в праздники, когда ткачи и прядильщики разбегаются по родне в ближайшие деревни.

Непривычный человек просто чумел в «спальне» от жуткого ералаша: в одном углу балалайка, в другом — тульская или саратовская гармонь; где-то горланят песню во весь голос; кто-то плетет байки или сказки.

За порядком наблюдал «хожалый», обычно из отставных унтеров, он глядел, чтоб не было поножовщины или кулачной драки.

Когда же она возникала, он щедро раздавал оплеухи и той и другой стороне, и порядок восстанавливался. А в иные дни смотрел, чтобы не шастали мастеровые по чужим койкам, не шептались по углам, в матерной брани не касались Христа с богоматерью и спать ложились после дневной смены в десять вечера: после этого часа на улицу выходить не полагалось.

Но на Руси было давно заведено — драть с живого и с мертвого! И «хожалый» — ночь не в ночь — открывал дверь из «спальни» за гривенник. Этим и пользовались гуляки и… подпольщики. А уж кому тут было невмоготу, те отрывали от своей «дачки» два-три рубля в месяц и снимали угол у хозяйки в Голодаихе, Яме, Рылихе или Посикуше…

Поздним вечером городок преобразился. Над ним нависло зарево. Мрачные фабрики, залитые яркими огнями, превратились в сказочные дворцы. Из каждой трубы, как из пушки, валил седой и розовый дым. Над Уводью клубился туман. Гул и грохот стали еще громче.

Близко к полуночи Фрунзе пришел к Дунаеву. Евлампий Александрович уже слыхал о нем. Но встретил сухо. И только по мягкой интонации резкого голоса можно было судить, что он рад приезду нового агитатора. Вообще-то он был даже суров по внешности — с неулыбчивыми, острыми глазами на рябоватом лице, побитом оспой. Глаза к тому же прятались за очками, плотно прилегавшими к надбровным дугам. Был он ростом не выше Фрунзе и худ, с тонкой длинной шеей, в движениях неспокойный и угловатый. И слова бросал словно в раздражении. Через неделю-другую Трифоныч понял, что на Дунаева — товарища доброго и преданного — наложили такой отпечаток трудная жизнь подпольщика и гнетущий быт тюрем.

Для фабрикантов он был признанным вожаком ивановских рабочих. И хозяева за его прямоту и неслыханную резкость дали ему удивительно меткое прозвище — Бешеный ткач.

Не успел Евлампий разговориться, как стали подходить товарищи — один за другим. Пришел Федор Самойлов, чем-то похожий на Дунаева, но мягкий и застенчивый. Потом появился на пороге главный здешний боевик, Иван Уткин — его звали подпольщики Станко. Следом за ним вошли в дом веселый и озорной Михаил Лакин, именуемый Громобоем. Затем Семен Балашов с прозвищем Странник. Наконец, появился и Федор Афанасьев. Он немного угнул голову на пороге, потому что был высоковат для Дунаевской двери. Молча отвесил поклон каждому и прошел под божницу.

Балашов и Самойлов помогли Дунаеву выставить самовар с чашками, бутылку водки, хлеб и картошку с селедкой. Станко перетасовал и раскинул на подоконнике затрепанную колоду карт. И, ни к чему не притрагиваясь, Отец открыл заседание комитетчиков.

Трифоныч молчал и слушал. Впервой он был на таком ответственном ночном заседании единомышленников, которые не сегодня-завтра могли поднять многотысячную армию ивановских рабочих. Они и не спорили ни о чем, понимая друг друга с любого намека. Только поначалу не вдруг согласно высказались, в какой день начинать стачку. Дунаев и Балашов думали начать дня через три, другие советовали подождать неделю, чтобы подготовиться вернее. Разговор прикончил Отец:

— Дачка будет десятого и одиннадцатого. Начнем двенадцатого. Хорошо, что не выступили сразу после пасхи: народ за неделю поиздержался, не было бы у него запала. В прошлом-то году у Бакулина бастовали трижды, а все не ко времени — перед самой получкой, когда люди пояса затягивали. Теперь научены: выступаем двенадцатого.

И уже по тому, что никто не возражал, видно было, как товарищи прислушиваются к Афанасьеву. Перед хозяевами коноводом рабочих был Бешеный ткач: он жил открыто. А в подпольном комитете решающее слово принадлежало Федору Афанасьевичу.





До стачки надо было собраться на партийную конференцию. И Отец хотел выяснить: хватит ли трех дней для раскачки в цехах?

— Куда больше, Федор Афанасьевич, народ готов! — за всех ответил Дунаев.

Согласились собрать большевиков на конференцию 9 мая в лесу, неподалеку от села Пановского.

— У тебя, Иван, дружинники готовы? — Отец обратился к Уткину.

— Головой отвечаю, Федор Афанасьевич!

— Люблю порядок!.. Ну, с этим кончили. Теперь подумаем насчет Трифоныча: когда его пускать в дело?

— Вот девятого он и скажет, где, что и как. И народ его послушает. До того дня мы с ним посидим вечерок, набросаем на бумаге наши требования со всех фабрик, он и войдет в курс. А двенадцатого направим его с Семеном останавливать работу у Бакулина, — предложил Евлампий.

— Ну, братцы, по домам, пока никого на след не навели. — Отец поднялся с лавки. — А бутылку, Евлампий, прибереги: будет и на нашей улице праздник!

— Пошли, Трифоныч, — предложил Семен. — Нам по пути.

Болтая по дороге о всякой всячине, минут через тридцать добрались до избы Черникова, и Фрунзе, как было условлено, тихонечко поскреб пальцем по окну.

Три дня пролетели незаметно: с утра до вечера Михаил читал, не выходя из дому, два вечера провел с Дунаевым.

Читать пришлось много: только что прислали из Москвы первые материалы о III съезде РСДРП. Этот съезд прошел под знаком идейной победы большевиков и определил политику и тактику партии в революции.

Основой всего была идея о гегемонии пролетариата. Компасом к ней — политическая стачка: лишь она может втянуть массы в борьбу и довести ее до всенародного вооруженного восстания. Надо не только пропагандировать идею восстания, но и готовить его военно-технические средства — боевиков, оружие. Главная цель восстания — свержение самодержавия и создание Временного революционного правительства, которому суждено быть органом революционно-демократической диктатуры пролетариата и крестьянства. Пути к ней — поднимать рабочих на политическую стачку, ни на минуту не забывая о крестьянском движении. Призывать крестьян отказываться от подчинения царским властям, создавать в деревнях революционные комитеты. Только они смогут конфисковать земли помещиков, государства, церкви, монастырей и поднять руку на земли удельного ведомства, то есть дома Романовых.

С Дунаевым спорили до хрипоты. Трифоныч предлагал внести в требования ивановцев эти главные решения съезда. Евлампий Александрович его осаживал:

— Пойми, мы же самая отсталая часть пролетариата. И к тому же живем не в столице, где много передовых рабочих по металлу. И нельзя нашим ткачам предлагать все лозунги съезда — будет и недоумение, и даже испуг. Начнем с требований, понятных любому рабочему, а потом поведем народ дальше. Этап за этапом; агитация, военная подготовка. А прыгать не надо, особенно через себя.