Страница 66 из 71
Юбиляр поблагодарил каждого в отдельности. Он не отрекался от читателей. Он не мог только переносить лицемерия официальных славословий. И в эти дни он продолжал работать, замышлять новые произведения и новые поездки, по-видимому, совсем не думая о том последнем путешествии, которое предстояло ему совершить в том же юбилейном году.
ПОСЛЕДНИЕ ЗАБОТЫ
Последние месяцы своей жизни — февраль, март, апрель и май 1912 года — Караджале провел, как обычно, в работе, разъездах и хлопотах о благополучии своей семьи. Внешне многим казалось, что жизнь его устроилась окончательно. Но близкие друзья знали, что его ждут новые трудности. Ибо обстоятельства, в которые были посвящены лишь немногие, снова делают его материальное положение шатким и необеспеченным. Наследство Екатерины Момуло уже растаяло. Разумеется, это не было неожиданностью. Перед отъездом в Берлин наследник говорил: «На несколько лет я богатый человек». Эти несколько лет прошли. Караджале все время надеялся, что за эти годы непременно что-то случится, что обеспечит его и на будущее. Но ничего не случилось. Кроме юбилея, в котором он отказался принять участие. И вот сомнений нет — деньги кончаются.
Караджале молчал. Но близкие друзья волновались и советовались: что делать с Караджале? Сын Доброджану Геря рассказывает:
«Мой отец был очень добрым человеком. Однажды Зарифопол мне сказал: «Единственный по-настоящему добрый человек из всех, кого я знал, это Геря. Можно утверждать, что он истинно страдает от чужих страданий». И вот Геря в течение нескольких месяцев волновался и советовался с друзьями: «Что делать с Караджале? У него кончаются деньги!» Во время последнего совещания по этому вопросу с одним из друзей отца, А. Радовичем, они пришли к следующему решению: все состоятельные друзья Караджале (а их было великое множество) дадут по нескольку тысяч лей каждый, минимум по одной тысяче, так, что будет собрано не менее ста тысяч. Эту сумму можно депонировать в каком-нибудь страховом обществе, которое в результате протекции («вот случай, когда и протекция на что-нибудь пригодится») согласится назначить Караджале приличную пожизненную ренту, с оплатой половины ее стоимости его жене в случае смерти писателя. Никто не может знать, согласился ли бы Караджале принять такое предложение, поскольку Геря не успел сообщить ему об этом до смерти».
Но у нас имеются доказательства, что Караджале не согласился на другое, почти аналогичное предложение, сделанное ему директором журнала «Ноуа Ревиста ромына» («Новый румынский журнал») Радулеску Мотру. По случаю юбилея писателя Мотру предполагал открыть в своем журнале общественную подписку на создание фонда для премирования Караджале. Такая премия символизировала бы признательность нации своему великому писателю. Узнав об этом проекте, Караджале написал Радулеску Мотру, что он тронут его заботой, однако «всякое официальное вмешательство, даже чисто платоническое, так же как и общественная подписка», сделают невозможным для него принятие такого предложения. Вскоре он отправил в Бухарест и телеграмму: «Категорически отказываюсь от всякой публичной подписки».
Итак, ясно одно: Караджале не хочет иметь никаких дел с официальными лицами и учреждениями даже в вопросе, от которого зависит его дальнейшее материальное существование. Он надеется, что как-нибудь выйдет из затруднения другим путем. А пока он занимается своими обычными делами и ведет по-прежнему свою обычную, не очень-то спокойную жизнь.
В середине марта он выехал из Берлина в Румынию. Не доехав до Бухареста, свернул в трансильванский город Сегедин. В местной тюрьме отбывал заключение поэт Октавиан Гога, один из деятелей румынского национального движения в Трансильвании. В своих мемуарах Гога впоследствии рассказал об этом неожиданном празднике — посещении Караджале, явившегося в тюрьму с шампанским и сумевшего подкупить стражу, чтобы быть допущенным к заключенному. Гога пишет:
«Караджале казался моложе, чем когда-либо. Он разгуливал по комнате широким шагом, иногда он останавливался и поправлял очки, из-под которых поблескивали его глаза с обычным для него резким и неугомонным блеском».
Караджале провел в тюрьме три часа. Положив руку на плечо заключенного, он вдруг предался мечтаниям:
«У меня есть план на будущее лето… Я приеду к тебе в Рэшинарь с женой и детьми… Мне очень понравилось это село у подножья гор. Приедет и Влахуца… Поживем там все вместе до осени. Нам ведь ничего не нужно… Был бы только рояль и кто-нибудь, кто умеет играть… Вечерами, когда стемнеет и из-за холма, между деревьями, покажется желто-белая луна, мы будем сидеть на лужайке и слушать доносящуюся из открытого окна Лунную сонату Бетховена».
Поэту Гога казалось, что он осязает какую-то таинственную грусть, какое-то странное волнение, исходящее от Караджале. Но, может быть, это ему померещилось позднее, когда он узнал, что свидание в тюрьме с Караджале было последним в его жизни.
Из Сегедина Караджале уехал на несколько дней в Бухарест. Затем вернулся в Берлин.
Прошло меньше месяца, и вот Караджале уже снова садится в поезд, идущий в Румынию. В этот раз он едет в Яссы в сопровождении своего старшего сына Матея. Причины его поездки весьма любопытны. Караджале, который положил много труда на воспитание своих детей и всячески внушал им, чтобы они не поддавались соблазну литературного творчества, приехал теперь в Яссы, чтобы рекомендовать редакции журнала «Вяца ромыняска» стихи своего первенца. Тут следует сказать, что отец никогда не поощрял литературные занятия сына. Он даже о них не знал, пока Матей не показал ему однажды свои сонеты. Вот как описывает эту историю Екатерина Логади-Караджале:
«Отношения отца со своим старшим сыном, моим сводным братом Матеем, всегда были напряженными. Матей совершил вместе с нами путешествие по Западной Европе, предшествовавшее нашему переселению в Берлин, и некоторое время даже жил с нами в Берлине, где он записался на юридический факультет. Но когда отец узнал, что Матей и не думает посещать лекции, а бродит по городу и восхищается вековыми деревьями Тиргартена, он очень рассердился и немедленно отправил его обратно в Бухарест. Матей должен был поступить в Бухарестский университет.
В Матее не было ничего от душевной щедрости нашего отца. Он был презрителен, мрачен, полон самомнения. Особенно развит был в нем снобизм. Это привело к тому, что даже мы, его брат и сестра, присвоили ему кличку «господин граф», и очень забавлялись его церемонностью. Он тоже посмеивался, но с таким выражением превосходства, что казалось, будто именно он победитель. Матей относился к отцу холодно и отчужденно. Он не понимал его таланта, не понимал и отцовского характера, но и отец тоже не очень-то считался с мнениями сына. Матей резко отвергал все отцовские советы и совершенно не ценил убеждений отца. Беспрестанно выслушивая отцовское «не будь дураком», он начал говорить, что в нашей семье все измеряется «дуракометром». Он был единственным, кто систематически возражал отцу и нарушал веселую атмосферу, царившую в нашем доме. Никогда он не был заодно с отцом, между ними никогда не было идейной близости, борьба между ними велась с тех пор, как я себя помню.
И все же был момент, когда они сблизились. Узнав, что Матей заболел, отец помчался в Бухарест. Возвращаясь в Берлин, он по дороге открыл конверт, который Матей дал ему на прощанье, на перроне вокзала. В нем оказалось тринадцать сонетов написанных Матеем. Отец прочел их нам вслух с глазами, полными слез. Они были очень хороши. «Несчастный! — сказал отец. — Сколько раз я твердил ему, чтобы он не занимался литературой. Я советовал ему избрать любое ремесло, только не это — оно хуже всех. Но теперь он уя^е заразился, и я не смогу его спасти!» В сущности, отец был счастлив и, забыв все прошлые разногласия, отправился в Румынию, чтобы заняться опубликованием сонетов. Они вскоре и были напечатаны в «Вяца ромыняска». Вернувшись в Берлин, отец привез и Матея, чтобы он оправился после болезни, И все же это сближение продолжалось недолго. Отец говорил о своей горечи матери даже в последний вечер своей жизни».