Страница 71 из 73
— А вы куда теперь? — равнодушно перебил Прыжов. — Путешествовать?
— Путешествовать, Иван Гаврилович. У меня грудь моя проклятая опять болит. Думал, прошла в мексиканской жаре. Ан — нет. Мне книгу сочинить надо — там я вам и отвечу по всем статьям. А чтоб книгу написать — живым надо быть. Отправляюсь на Каспийское море, а то и дальше — в сушь и пески… Испорченный я теперь человек, Иван Гаврилович, не могу без жары…
— Понятно, понятно… Я вот тоже все книжки писал…
— Иван Гаврилович, дорогой вы мой, неужто я вас не понимаю? Вы думаете — я теоретик? Это вы теоретик! Я людей убивал за идею! Слышите ли? За идею людей живых убивал! Так то война была за идею, а не заговор. Мне Хуарес сказал: заговор — не политика. И верно. Вот я об этом написать должен. Зря я, что ли, столько лет…
Прыжов, плотно подобрав губы в редкой бородке, растерянно смотрел, как качается под его пальцами блюдце и переливается от края к краю кирпичная жидкость.
Гладкой встал.
ГОЛОСА ИЗДАЛЕКА
«Дорогой Санта, пишу тебе в страшном горе, сокрушившем мое сердце. В письме от 14 ноября, которое я получил вчера вечером, Ромеро пишет, что мой возлюбленный сын Пепе был тяжко болен, и врач даже опасался за его жизнь. Я понял, что он пишет так, чтобы смягчить удар от печального известия. Я понял, что мой сынок умер. Правда ведь, Пепито тогда уже не было в живых? Его нет в живых, так ведь? Ты поймешь, какие страдания я переживаю, утратив сына, что был моей радостью, моей гордостью и надеждой.
Бедная Маргарита! Она будет безутешна. Поддержи ее, утешь, чтобы она смогла перенести этот жестокий удар, обрушенный на нас злой судьбой. Позаботься о нашем семействе. Ты один — их спасение и моя единственная надежда, что я когда-нибудь свижусь со всеми вами.
Прощай, мой сын, прими сердце твоего безутешного отца и друга.
Бенито Хуарес.
Прости за помарки, голова моя в чаду.
Хуарес».
«Пишу, чтобы уведомить тебя, что все здоровы и с радостью узнали из твоего последнего письма, что и ты здоров. Но горе мое так велико, что не дает мне ни минуты покоя. Утрата наших сыновей убивает меня. Как только я просыпаюсь, я о них все время думаю, вспоминаю их страдания, обвиняю себя в том, что они умерли. Угрызения эти так меня терзают, что, мне кажется, я скоро умру. Облегчения нет, и единственное, что меня иногда успокаивает, — мысль, что я скоро умру. Умереть мне хочется в тысячу раз больше, чем жить. Внешняя моя жизнь — без тебя и без наших сыновей — невыносима. Помнишь, как я всегда боялась смерти? Так вот, теперь это единственная утешительная мысль.[14] Я понимаю тех, кто кончает с собой, утратив надежду обрести покой… Одно поддерживает меня — будущее свидание с тобой… Мне так не хочется огорчать тебя, но с кем же мне поделиться своими страданиями? Чужого это рассердило бы, но ты добрый, ты не рассердишься на меня…»
«Мой дорогой генерал Мирамон!
Советую Вам совершенно конфиденциально, что если Вам удастся захватить дона Бенито Хуареса, сделайте так, чтобы его судили военным судом и приговорили, согласно закону от 4 ноября, но приговор не приводите в исполнение, пока не получите Наше одобрение, для чего немедленно отошлите Нам копию приговора через военного министра. До получения Нашего одобрения советуем Вам относиться к узнику, как того требует гуманность, однако не забывая при этом о всех необходимых мерах для предотвращения возможного побега.
Это поручение относится к наиважнейшим, и, рассчитывая на Ваш патриотизм и преданность, надеемся, что Вы его исполните самым тщательным образом.
Искренне Ваш
Максимилиан».
«Вы приглашаете меня в Мехико, куда и Вы направляетесь, на конференцию, в которой примут участие и другие вожди борющихся группировок, и обещаете нам охрану и безопасность, гарантированную Вашим словом и честью.
Я не могу принять Ваше предложение, сеньор. Моя занятость не дает мне этой возможности. Но если бы я смог принять его, поступившись моими государственными обязанностями, то я не доверился бы слову и чести агента Наполеона, слову и чести человека, окруженного мексиканцами, продавшимися французам…
Вы утверждаете, что — прими я Ваше предложение — и Мексика получит мир и счастье, а империя даст мне какой-нибудь крупный пост, соответствующий моей опытности и патриотизму. Разумеется, наше время, сеньор, знает знаменитых предателей, нарушивших свои клятвы, бросивших своих соратников, забывших свое прошлое и все, что свято для честного человека. В своем предательстве отступники обычно руководствуются низменным честолюбием и желанием удовлетворить свои страсти и даже пороки. Но тот, кто исполняет сегодня обязанности президента республики, вышел из самой глубины народа, и он погибнет, если провидению угодно, чтобы он погиб, но не нарушит присягу, сделает все, чтобы оправдать чаяния нации, вручившей ему свою судьбу, и поступит так, как велит ему совесть.
Я вынужден заканчивать из-за недостатка времени. Но добавлю одно: людям, сеньор, дано узурпировать права других, посягать на их собственность, покушаться на жизнь тех, кто защищает свою свободу, представлять их добродетели преступлениями, а свои пороки — добродетелями. Но существует нечто, неподвластное этой проказе, — высокий суд Истории. Судить нас будет История.
Ваш покорный слуга
Бенито Хуарес».
О ПРИЧУДЛИВОЙ СВЯЗИ СОБЫТИЙ
13 июля 1870 года Гладкой стоял на борту торгового барка, на который он напросился пассажиром, чтобы пересечь Каспий с запада на восток — от старого Баку с его грязными кривыми улицами, уходящими вверх от берега, и раскаленными коричнево-серыми камнями ханской крепости, стоящей у самого моря.
Андрей Андреевич смотрел на зеленую прозрачную, холодного оттенка воду за бортом, на яркую белую полосу хрупко пузырящейся пены, уходящую от носа барка под маленьким углом вдоль борта. Он стоял в тени паруса и щурился иногда на пылающую голубизну неба. Вода шипела за бортом.
Грудь сегодня болела меньше, чем прошлые дни. Когда он приплыл из Астрахани в Баку, ему стало хуже. Вернулось кровохарканье, которого не было, пока он плыл по Волге. Но через три-четыре дня полегчало.
Он очень надеялся на сухую жару Туркестана.
Дерево борта и палубы, отшлифованное, промытое, пропитанное соленой водой и солнцем, отливало сединой.
Андрей Андреевич сел на палубу, прислонившись спиной к борту, и достал из кармана широкой парусиновой куртки, сшитой ему бакинским портным-армянином, одну из своих мексиканских книжек с записями за шестьдесят первый год и наклеенными на страницы газетными вырезками.
Когда два месяца назад в Москве он узнал наконец, за что же в самом деле арестован был Иван Гаврилович Прыжов, когда убедился, что участие Ивана Гавриловича в убийстве не вымысел и не случайность, он сказал себе, что должен немедленно писать свою книгу. Нет, нет, никаких пропагаторских аналогий, никаких эффектных сближений. Надо ясно и подробно рассказать о том, что случилось в этой, за тридевять земель лежащей Мексике… Он вспомнил теперь, сидя спиной к горячему борту, за которым чавкала и шипела зеленая каспийская вода, как октябрьским промозглым московским днем Иван Гаврилович говорил ему: «Они нас до отчаяния доводят…» До какого же отчаяния надо было довести умницу Ивана Гавриловича, чтобы он пошел убивать человека — ясное дело! — не виновного ни в чем…
Рассказать необходимо — что бывает, когда целые народы до отчаяния доводят, как в Мексике…
14
Она так и не оправилась от смерти детей. Она умерла сорока четырех лет, на полтора года раньше мужа, 2 января 1871 года. На ее похоронах «бесстрастный Хуарес» потерял сознание.