Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 125

10 сентября 1839 года Герцен присутствует на закладке храма Христа Спасителя. По его словам, это "похороны Витберговой славы, колыбель известности Тона". "..Шествие весьма было торжественно — духовенство, гвардия, посланники и тысячи народа на крышах, на заборах, в окнах…" Митрополит Филарет произнес речь. Герцен в письмах к Витбергу только упоминает о закладке храма и добавляет: "В публике вас часто поминают, особенно теперь… и знаете ли, что большая часть за ваш проект — кроме аристократов. Есть даже громогласные партизаны, и в том числе архитектор Мирановский и др.". Но Александр Иванович воздерживается от оценок проекта Тона. Еще раньше, посылая Витбергу из Владимира этот проект, Герцен, описывая храмовую архитектуру Владимира, скептически отзывается о проекте Тона: "Здесь во Владимире есть древний собор, строенный при в[еликом] князе Всеволоде, он не велик, но масса его очень хороша, в нем есть что-то стройное, конченое, и, признаюсь, он для меня в 10 (раз) лучше Тонова". И далее о том, что "Тон не понял" созерцательной идеи Востока, а ей "будущность большая".

Эти месяцы до возвращения во Владимир пролетели бестолково. Витоерг из Вятки просил позаботиться о его сохранившемся имуществе, в чем Герцен не преуспел. В Москву приехала Медведева, Герцен, едва устроивший ее во Владимире, теперь хлопотал о ней в Москве. Но пока без особого успеха, так как Медведева хотела стать воспитательницей, хотела учить других, но для этого ей самой не хватало знаний. Виделся Герцен и с Жуковским, который сопровождал наследника на торжества в Москве. Но виделся как-то наспех, "в шуме, в вихре, когда все в Москве торопилось, суетилось, и Василий Андреевич торопился, суетился". Эта суета захватила и Герцена. Недаром Наталья Александровна жаловалась владимирским друзьям: "Александра… почти вовсе не вижу". Но тогда она и думать не могла, что для Герцена друзья, театры, знакомые плюс затворническая работа составляют смысл жизни. Семья, конечно, тоже, но и к жене он относился прежде всего как к другу, самому любимому, самому нежному члену кружка друзей.

Собственно, от старого круга друзей в Москве остались немногие. Огарев приехал в Москву позже Герцена, в середине сентября, и Герцен в письме Юлии Федоровне Куруте восторженно восклицает: "Огарев здесь — Москва расцвела". В Москве были Сатин и Кетчер. Но состоялись и новые знакомства, прежде всего с Виссарионом Григорьевичем Белинским.

Возможно, что Герцен и Белинский знали друг друга в годы учения в университете. Зато наверняка Герцен был знаком с его статьями — они печатались в "Телескопе", в "Московском наблюдателе", "Молве". Белинский и не в меньшей степени Герцен принадлежали к тому немногочисленному кругу "отшельников мысли, схимников науки", которые в конце 30-х — начале 40-х годов ушли в теорию, пытаясь обрести какую-то одну, универсальную идею и с ее помощью объяснить буквально все: и жизнь и науку. 14 ноября 1839 года Герцен писал Огареву из Владимира: "Ни я, ни ты, ни Сатин, ни Кетчер, ни Сазонов… не достигли совершеннолетия, мы вечно юные, не достигли того гармонического развития, тех верований и убеждений, в которых бы мы могли основаться на всю жизнь и которые бы осталось развивать, доказывать, проповедовать. Оттого-то все, что мы пишем (или почти все), неполно, неразвито, шатко, оттого и самые предначертания наши не сбываются, — как иначе может быть?.. Подумай об этом и пойдем в школьники опять, я учусь, учусь истории, буду изучать Гегеля… Пора наступить времени Науки в высшем смысле и действования практического". Философию Гегеля изучал не только Герцен. Ее штудировал "за свечкой" бедный студент, о ней спорили "юноши и отроки". И им померещилось, что мир не раздвоен, нет в нем ни зла, ни добра, и жизнь внутренняя — в единстве с жизнью внешней. Все, что живет, — это только "проявление духа". "Дух есть абсолютное знание, абсолютная свобода, абсолютная любовь" — так заявил один из самых рьяных русских гегельянцев той поры, человек, который сыграет в жизни Герцена заметную роль, — Михаил Бакунин. Бакунин уверял, что раз жизнь только проявление духа, то, значит, в действительной жизни нет действительного зла, нет и случайностей. Есть необходимость, разумность, благо. И Бакунин, а за ним и Белинский, и многие, кто прежде группировался вокруг Станкевича, восприняли гегелевскую формулу, сокращенную Бакуниным: "Что действительно — то разумно". Бакунин вслед за гегельянцами взял в то время у Гегеля самую реакционную суть его системы и пошел значительно далее в смысле признания разумности действительности, Гегель — прусской, Бакунин — русской. Он ратовал за примирение с нею, отрицая необходимость, да и возможность революционной борьбы. Несколько позже Бакунин выступил в "Московском наблюдателе" с предисловием к переводу "Гимназических речей" Гегеля, где, в частности, писал: "Действительный мир выше его (человека, изучающего философию. — В.П.) жалкой и бессильной индивидуальности; он не способен понять истины и блаженства действительного мира, конечный рассудок мешает ему видеть, что в жизни все прекрасно, все благо, и что самые страдания в ней необходимы, как очищение духа…" Бакунин, провозгласив действительность разумной, ополчился на французское воспитание русских, которое "образует не крепкого и действительного русского человека, преданного Царю и Отечеству, а что-то такое среднее, бесцветное и бесхарактерное".

Белинский недолго находился в плену этой бакунинско-гегелевской формулы, но именно при первом знакомстве с Герценом он пребывал в состоянии "индийского покоя", примирения с действительностью. "Белинский, — вспоминает Герцен, — самая деятельная, порывистая диалектически страстная натура бойца — проповедовал тогда индийский покой созерцания и теоретическое изучение вместо борьбы…" "Знаете ли, что с вашей точки зрения, — сказал я ему, думая поразить его моим революционным ультиматумом, — вы можете доказать, что чудовищное самодержавие, под которым мы живем, разумно и должно существовать?" — "Без всякого сомнения, — отвечал Белинский и прочел мне "Бородинскую годовщину" Пушкина. Этого я не мог вынести, и отчаянный бой закипел между нами…"





Увы, Белинский был не одинок в своем заблуждении относительно разумности действительности. Огарев известил Герцена, что собирается "переработать всю эту массу новых понятий и примириться с миром и собою". "Друг! — писал он Герцену, — я вижу один выход из теперешнего душного воздуха… Право, есть примирение с жизнью, и оно основано на том, что в самом же деле жизнь прекрасна, все в мире прекрасно". Огарев, так же как и Белинский, недолго заблуждался относительно "прекрасной действительности". И никто иной, а Герцен всячески способствовал тому, чтобы "развеять иллюзии". Но для этого нужно было вновь и вновь вчитываться в Гегеля.

С Белинским Герцен расстался холодно. Виссарион Григорьевич переезжал в Петербург, чтобы сотрудничать в "Отечественных записках". Продолжение их споров было еще впереди.

В этот приезд в Москву, очевидно, состоялось знакомство Герцена с Иваном Павловичем Галаховым. Аристократ по воспитанию, Галахов недолго прослужил в Измайловском полку, затем, по словам Герцена, "принялся сеоя воспитывать в самом деле". "Ум сильный, но больше порывистый и страстный, чем диалектический, он с строптивой нетерпимостью хотел вынудить истину, и притом практическую, сейчас прилагаемую к жизни". Брался за то, за это, "постучался даже в католическую церковь". Бросив католицизм, обратился к философии, но "ее холодные, неприветные сени отстращали его, и он на несколько лет остановился на фурьеризме". Галахов долго скитался по заграницам, но на всю жизнь сохранил теплую память о Герцене, ведь "в Москве более и ближе всего было с вами", — писал он Герцену в 1845 году. Да и Герцен говорил, что Галахов "чудный, прекрасный человек; как-то на нем иногда хорошо остановить глаза и душу: так все благородно и чисто в нем". Василий Петрович Боткин, с которым Герцен, судя по всему, также познакомился в это же время, был во многом прямой противоположностью Галахову. Сын богатого купца (Герцен иногда величает его "кулаком"), Боткин, "резонер в музыке и философ в живописи", "был один из самых полных представителей московских ультрагегельянцев". "Он всю жизнь носился в эстетическом небе, в философских и критических подробностях…" Он, по словам Герцена, возводил "все в жизни к философскому значению, делая скучным все живое — пережеванным все свежее, словом, не оставляя в своей непосредственности ни одного движения души". Правда, эти отзывы Герцена о Боткине даны уже позже, когда писались "Былое и думы". А по свежим впечатлениям в дневнике он говорит о Боткине наряду с Кетчером: "Какая благородная кучка людей, какой любовью перевязанная". В пору, когда Герцен познакомился с Боткиным, тот был одним из друзей Белинского.