Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 110 из 125

В канун крестьянской реформы общее недовольство в Польше пронизывало все слои общества. Учитывая это, правительство Александра II пошло на некоторые уступки. Оно вернуло на родину ссыльных и эмигрантов. Открыло в Варшаве медико-хирургическую академию, разрешило основание Земледельческого общества, ставшего вскоре своего рода политическим клубом крупнопоместной шляхты. Эту шляхту устраивали аграрные преобразования, но никак не устраивало восстание, за которое ратовали демократические круги, создавшие Партию движения, которая занялась пропагандой, выпуская листовки, устраивая манифестации. Правительство закрыло Земледельческое общество, а когда жители Варшавы 8 апреля вышли на улицы, протестуя против этих мер, войска открыли огонь.

Герцен считал, что без освобождения Польши не придет освобождение России. "Мы с Польшей, — писал Герцен 1 апреля 1863 года в "Колоколе", — потому что мы за Россию. Мы со стороны поляков, потому что мы русские. Мы хотим независимости Польше, потому что мы хотим свободы России. Мы с поляками, потому что одна цепь сковывает нас обоих". Он видел освобожденную Польшу не шляхетско-аристократической, а демократической. "Со слезами и плачем написал я тогда ряд статей, глубоко тронувших поляков", — вспоминает Герцен в "Былом и думах".

В 1861 году в Польше возникла тайная, революционная организация "Комитет русских офицеров в Польше" во главе с поручиком Андреем Потебней. Эту организацию называли иногда "погебненской", такой авторитет завоевал в ней поручик. "Комитет" на первых порах занимался ведением революционной пропаганды среди русских войск, расквартированных в Польше. Позже "Комитет" слился с обществом "Земля и воля". Герцен и Огарев сначала переписывались с Потебней, а в 1862 — 1863 годах он четыре раза посетил их в Лондоне. Через Потебшо, таким образом, осуществлялся и контакт с "Землей и волей". Но долгое время Герцен и Огарев не могли определенно ответить на вопрос, заданный им "Комитетом русских офицеров": что он должен делать в случае восстания в Польше… "Не стрелять в поляков" — это было ясно, об этом писали Огарев и Герцен в "Колоколе". Но этого было мало. Ответ они дали через полгода. Он сводился к тому, что при восстании в Польше нужно поддержать восставших и, главное, способствовать распространению восстания на Литву, Белоруссию, Россию — слить их с восстанием, которое (как надеялись Герцен, Огарев, Чернышевский) вспыхнет в России.

Статьи Герцена в пользу борющейся Польши имели широкий резонанс. "Старик Адам Чарторюкский со смертного одра прислал мне с сыном теплое письмо…" В Париже депутация поляков-эмигрантов поднесла Герцену адрес. На нем стояло четыреста подписей. К подписавшим адрес присоединились позже и другие — письма шли и из Алжира, и из Америки. В январе 1862 года в Гейдельберге на обеде, устроенном в честь сына Герцена, поляк, оставшийся неизвестным, произнес речь, в которой были такие слова: "Мы, которым счастливый случай позволил встретить русских, не похожих на тех, которые служат орудием деспотизма… которые разделяют светлый образ мыслей Герцена, мы умеем различать русский народ от русского правительства и его приверженцев". Все это не снимало, естественно, и существовавших разногласий по ряду вопросов, которые возникли между издателями "Колокола" и представителями национально-освободительного движения Польши.

Подошла осень 1862 года. Отношения между польскими и русскими революционерами вступали в решающую фазу ввиду стремительно и неуклонно приближающейся "польской грозы". Начинались переговоры. Сначала между представителями польской повстанческой организации и издателями "Колокола" — в сентябре. Потом между той же организацией и обществом "Земля и воля" — уже в Петербурге — в начале декабря. Целью переговоров было создание союза для совместной борьбы против царизма.

Примерно за год. до этих событий Герцен и Огарев получили письмо из Сан-Франциско, датированное 15 октября 1861 года. Письмо начиналось строками: "Друзья, мне удалось бежать из Сибири…" Письмо было от Бакунина, он извещал, что "после долгого странствования по Амуру, по берегам Татарского пролива и через Японию" прибыл в Сан-Франциско. Он рвался в Лондон, жаждал дела, была готова и программа: "…Буду у вас служить по польско-славянскому вопросу, который был моей idee fixe с 1846 и моей практической специальностью в 48 и 49 годах. Разрушение, полное разрушение Австрийской империи будет моим последним словом; не говорю — делом: это было бы слишком честолюбиво, но для служения ему я готов идти в барабанщики… А за ним является славная, вольная славянская федерация — единственный исход для России, Украины, Польши и вообще для славянских народов…"

Он приехал к новому, 1862 году, и друзья с удовлетворением отметили, что хоть он и постарел телом, но все так же молод душой. Все так же "способен увлекаться, видеть во всем исполнение своих желаний и идеалов, и еще больше готов на всякий опыт, на всякую жертву…".

Трудно, конечно, гадать относительно того, как бы приняли Герцен и Огарев Бакунина, знай они об его "Исповеди", написанной в Петропавловской крепости, и письме Александру II. В ней Бакунин не только каялся (покаяние могло быть и тактическим приемом), но эта исповедь была под стать ренегатской "Исповеди" Кельсиева.

Во всяком случае, вместо крепости Бакунин очутился в Иркутске, под крылышком своего дяди Муравьева, генерал-губернатора Восточной Сибири. Бакунин женился, обзавелся домом… и, устроив себе что-то вроде командировки, сумел бежать в Японию, а затем в Америку.





Герцена связывала с Бакуниным старинная дружба. "Правда мне мать, но и Бакунин мне Бакунин" — так ответил Герцен доктору Белоголовому, когда тот попытался склонить издателя "Колокола" напечатать материал против Бакунина. Белоголовый со слов своих друзей иркутчан обвинял Бакунина в том, что он в бытность свою в Сибири держал сторону хозяина края — генерал-губернатора Муравьева. Герцен, конечно, видел все недостатки Бакунина, но считал, что они "мелки", а между тем эти "недостатки" правильнее было бы назвать просто авантюризмом, мелкобуржуазным анархизмом.

К осени 1862 года "страстным вопросом жизни" для Бакунина стало польское дело. Как всегда, торопя время, принимая желаемое за действительное, он в разговорах с польскими представителями форсировал события.

Польское восстание назревало, это было очевидно. Но назревало оно в условиях спада революционной волны в России. Можно ли было при этих условиях ожидать крестьянских выступлений в России в поддержку поляков? Герцен и Огарев полагали, что восстание надо было готовить, а для этого нужно время. Кроме того, степень участия в восстании русских революционеров они ставили в зависимость от того, как поведут себя поляки относительно главного земского вопроса и провинций.

Бакунин же считал, что пора "поднимать знамя на дело", а там "все будут, чем захотят быть", принимая, по выражению Герцена, "второй месяц беременности за девятый". Это был своего рода приступ "революционной чесотки".

В один из сентябрьских дней, вспоминает Герцен, пришел Бакунин и сообщил, что Варшавский Центральный комитет прислал двух членов для переговоров.

— Одного из них ты знаешь — это Падлевский, другой — Гиллер. Сегодня вечером я их приведу к вам, а завтра соберемся у меня, — надобно окончательно определить наши отношения.

Вечером Бакунин пришел не с двумя, а с тремя поляками. Третьим был Милович. Он зачитал письмо Центрального национального комитета издателям. Смысл его Герцен определил так: "…Через нас сказать русским, что слагающееся польское правительство согласно с нами и кладет в основание своих действий "признание [права] крестьян на землю, обрабатываемую ими, и полную самоправность всякого народа располагать своей судьбой". Итак, этот вопрос как будто был решен. Оставалась, однако, сомнительной своевременность восстания. Герцен не считал "Землю и волю" способной в данный момент поднять крестьянство на восстание, тем более что этому никак не способствовала и общеполитическая ситуация в России. "Что в России клались первые ячейки организации — в этом не было сомнения — первые волокны, нити были заметны простому глазу, из этих нитей, узлов могла образоваться при тишине и времени обширная ткань — все это так, но ее не было, и каждый сильный удар грозил сгубить работу на целое поколение и разорвать начальные кружева паутины".