Страница 17 из 155
Приговор был оглашен 31 марта в большой зале генерал-губернаторского дома, что на Тверской. Друзья — Герцен, Огарев, Соколовский, Сатин, Оболенский увиделись впервые после долгой разлуки. Настоящий праздник — «торжественный, дивный день». Так и писал он из Крутиц своей сестре Наташе через два дня после слушания сентенции: «Там соединили двадцать человек, которые должны прямо оттуда быть разбросаны одни по казематам крепостей, другие — по дальним городам… <…> Со слезами и улыбкой обнялись мы. Всё воскресло в моей душе, я жил, я был юноша…» Но развязка была неотвратима, приговор неминуем. Приходило понимание, что юношескому существованию в дружеском кругу положен конец: Александр Иванович Герцен должен отправиться в пермскую ссылку под надзор полиции. Николай Платонович Огарев — в пензенское имение умирающего, разбитого параличом отца под надзор местного губернатора. Подобное послабление, по личной просьбе председателя комиссии государю, сознательно представлялось как акт особой, монаршей милости. Власть искала благодарности осужденных — и не дождалась. Герцен был далек от раскаяния.
Последние строки из тюрьмы, написанные при жандармах 10 апреля 1835-го, Александр обращает «своей прелестной сестре»: «За несколько часов до отъезда я еще пишу и пишу к тебе — к тебе будет последний звук отъезжающего. Тяжело чувство разлуки, и разлуки невольной, но такова судьба, которой я отдался; она влечет меня, и я ей покоряюсь. Когда ж мы увидимся? Где? Все это темно, но ярко воспоминание твоей дружбы…»
Пока еще рубеж сестринской, родственной дружбы им не перейден.
Ведь именно она, «юная утешительница», поддержала его в «самую черную эпоху» только начавшейся взрослой жизни, от 9 до 21 июля, от ареста Огарева до собственного заключения. Они встретились с Наташей на Ваганьковском кладбище 20 июля, и ее участие, позже освещенное в герценовских мемуарах и в набросках ранней неоконченной повести «О себе», обратилось в первые годы ссылки Герцена в значительный эпизод невольного сближения героев по дружеской, а затем любовной переписке. В «Былом и думах» Герцен начинал прочерчивать, как ему казалось, прямую линию своей личной судьбы (выбрасывая из памяти все кажущееся ему несоответствующим этому дорогому, единственному образу). То был рассказ о счастье начала, несмотря на несчастье конца.
Он увидел ее впервые у княгини Марьи Алексеевны Хованской, своевольной, «полной причуд и капризов», как все из яковлевской родни. Маленькой девочке едва исполнилось восемь, и жила она на положении сироты, хотя княгиня была ее родной теткой. С детства отвергнутая всеми, печальная, не имеющая подруг, она казалась себе никому не нужной и уже в отрочестве лелеяла мысли о смерти.
Религиозная экзальтация юной кузины не позволяла Герцену разделить все ее мысли о Боге и том свете: она «молилась, мечтала о монастыре и жизни за гробом». Расстояние их воззрений на жизнь и смерть не было таким уж близким, почему в дальнейшем, даже не желая этого, они во многом разошлись и семейная жизнь неожиданно дала крен.
Герцен вспоминал: «До 1834 года я все еще не умел оценить это богатое существование, развертывавшееся возле меня, несмотря на то, что девять лет прошло с тех пор, как княгиня представила ее моему отцу… <…> Она была дика — я рассеян… я тогда был совершенно увлечен политическими мечтами, науками, жил университетом и товариществом».
«…Княгиня не особенно изубытчивалась на воспитание ребенка, взятого ею». Сначала дьякон, учитель-мечтатель, дал ей в руки Евангелие, с которым она больше не расставалась. Потом сердобольная Татьяна, корчевская кузина, взялась, правда с некоторым опозданием, за ее образование. Она «передала своей ставленнице все бродившее в ее собственной душе», все, позаимствованное у Герцена: шиллеровские идеи и идеи Руссо, революционные мысли и «мечты влюбленной девушки, взятые у самой себя». Без всякого разбора надавала ей романов. «Маленькая кузина», — говорила она Герцену, — «гениальное существо, нам следует ее вести вперед!»
«Печать жизни, выступившей на полудетском лице ее» после столь долгого периода грустного постижения собственной несчастной судьбы, Герцен «первый увидел накануне долгой разлуки». Это состояние новизны, нового, еще не до конца осознанного ощущения передано им впоследствии с известной долей экзальтации и живой непосредственностью: «Памятен мне этот взгляд, иначе освещенный, и все черты, вдруг изменившие значенье, будто проникнутые иной мыслью, иным огнем…» Встреча с Александром «спасла ее». Свидание в Крутицкой тюрьме и долгое прощание 30 апреля 1835 года повернули ее жизнь. «Александр, не забывай же сестры», — говорила она, сжимая его руку, и не в силах сдерживать слезы. «Нет, брат твой не забудет тебя», — думал Герцен, не вполне осознавая реальность нахлынувших чувств и будущего поворота его судьбы.
Глава 7
«КОГДА ЖЕ ЛАНДЫШИ ЗИМУЮТ?»
Мимолетные, юные, весенние увлечения, волновавшие душу, побледнели, исчезли…
Герцена везли в Пермь. Новые отношения с Наташей Захарьиной были еще неясны, смутны.
Что-то мешало ему до ссылки понять ее, сблизиться с нею. Тревожило одно воспоминание, совсем о другой женщине. Как он был влюблен! Через 20 лет, создавая «Былое и думы», Герцен по-юношески лиричен: память об этой давней «чистой любви ему мила, как память весенней прогулки на берегу моря, середь цветов и песен». Он хочет упрятать подальше эту любовь, представив ее как прекрасный и исчезнувший сон, но не сдерживает своих эмоций: «Может, даже эта любовь должна была пройти, иначе она лишилась бы своего лучшего, самого благоуханного достоинства, своего девятнадцатилетнего возраста, своей непорочной свежести. Когда же ландыши зимуют?»
Он даже не называет ее по имени. Для него — она Гаетана, героиня романа, жертвующая всем для своего несчастного возлюбленного — «изувеченного» страдальца[19]. При написании мемуаров Герцену важно закрепить единственность своей любовной привязанности, возвысить на пьедестале только одну женщину — Натали («один женский образ является во всей моей жизни», не раз повторит он). Но первая любовь навсегда не уходит, хотя в пожившем, страдающем человеке не узнать того восторженного юношу с искрящимся взором и страстной речью, каким он был в годы захватывающего романа. Круг его общения — университетский, в основном мужской. Женщин, с которыми мог бы он сблизиться, рядом почти нет. Но приходит сознание в потребности иного чувства, нежели мужская дружба, «чувства больше теплого, больше нежного». «Все было готово, недоставало только „ее“».
Пламенная дружба с корчевской кузиной, готовая перерасти со стороны Татьяны в нечто большее, «приняла мало-помалу ровный характер», а с ее замужеством и вовсе приутихла.
Татьяна вошла в любимую им семью Пассеков женой Вадима. Его младшая сестра — мечтательница-поэтесса Людмила, так и осталась в воспоминаниях Герцена Гаетаной.
Она была «сговоренной», но брошенной невестой. Из-за какой-то ссоры жених покинул ее. Грусть, разочарование, даже нанесенное ей оскорбление не могли помешать их сближению с Александром. Несчастный случай свел и соединил их: «Мы верили в нашу любовь. Она мне писала стихи, я писал ей в прозе целые диссертации[20], а потом мы вместе мечтали о будущем, о ссылке, о казематах, она была на все готова». Хрупкая, нежная, она в воображении Герцена провожала его в сибирские рудники.
Любопытно, что даже в письме Наталье Александровне, еще вполне формальном (в августе 1833 года), с сообщением о посылке ей книг, Герцен не упускает возможности привести текст стихотворения Л. [Людмилы] «Отрадный мир». Не удерживается, пишет его на обороте листа.
«Когда же ландыши зимуют?» Поэтический образ «ландыша» в «Былом и думах» дан намеком в виде лирического вопроса, впрочем, не совсем понятного без контекста какого-то другого, более раннего сочинения. Предположительно, это главка, названная «Ландыш», из упомянутой уже повести «О себе», осталась фрагментами в разрозненных листках, найденных Т. П. Пассек и включенных в ее мемуары. Тексты Герцена, как известно, во многих случаях ею препарировались, сокращались, дописывались. Однако тщательные текстологические исследования литературоведов, преданных теме герценоведов, позволили ликвидировать некоторые лакуны, остающиеся в раннем творчестве Герцена, и тем самым уточнить правомерность его авторства.
19
В романе французского писателя Сантана «Изувеченный» образ «изувеченного» — поэта, «задыхающегося от собственной полноты мыслей», не находящих выхода, ибо по приказу папы римского Сикста V ему отрублены руки и язык. Это чудовищное наказание он понес за пасквиль на папу.
20
Романтическая аллегория «3 августа 1833», тогда же им написанная, посвящалась Людмиле. Огарев, получив эту довольно слащавую статью в стиле романтической патетики Жана Поля Рихтера, произведениями которого в ту пору Герцен увлекался, отозвался отрицательно: «Не пиши аллегорий — это фальшивый аккорд в поэзии; что хочешь сказать, говори прямо и сильно, а не обиняками».