Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 67

Добролюбов тоже за убежденных людей. Но не во имя того, чтобы противостоять силе старого, а чтобы заставить общество изменить «принятые неразумные начала». Добролюбов избирает второй путь. Он не надеется на промысел и доброту времени.

«Вопросы жизни» были опубликованы в июльском номере журнала «Морской сборник» за 1856 год. И в июле того же 1856 года последовал высочайший указ об увольнении Пирогова из академии.

Еще весной Пирогов подал просьбу об отставке, ссылаясь на «расстроенное здоровье» и «домашние обстоятельства».

Пирогов уходил из академии, которой отдал, быть может, лучшие полтора десятилетия жизни — годы зрелости и творческой мощи. Ему, видимо, казалось, что вовсе расстается с медициной. На что мог он рассчитывать, покидая кафедру и не добиваясь другой, покидая анатомический театр — место необъятных исследований, громадную клинику? Разве только на частную практику… Будущее показало: Пирогов не сумел прожить без медицины, так же как она без него. Пирогов навсегда остался Пироговым. Частная практика давала ему материал для размышлений и выводов, колоссальный опыт требовал обобщения в теории, неугомонная натура ученого толкала его от проблемы к проблеме, не позволяла поставить точку — он любил вопросительные знаки. Пирогов закончил жизнь медиком: исследователем-теоретиком и хирургом-практиком, «старым врачом», как он назвал себя накануне смерти. Но тогда, в решающем 1856 году, из хирургии по собственной воле уходил человек, при жизни удостоенный имени гениального хирурга. Почему?

На этот счет высказано немало соображений.

Без сомнения, деятельность Пирогова в Севастополе настолько приумножила число его врагов среди власть имущих, что ему уже почти невозможно было служить в ведомстве военного министерства. И конечно, недруги хирурга не упустили бы выгодного случая отделаться от него. А тут и предлог появился — Пирогов отслужил тридцать лет (в Севастополе засчитывали месяц за год).

Тридцатилетний стаж был пределом службы (двадцать пять обязательных лет плюс пять дополнительных — «из милости», если на то будет охота начальства). Пирогову не могла не прийти на память история с отставкой Буяльского, которого не сочли нужным удержать на новое пятилетие и, несмотря на его просьбы, в расцвете сил вытолкали из академии. Недоброжелателей у Буяльского и среди начальства и между коллегами было куда меньше, чем у Пирогова. Надо полагать, Пирогов предвидел такой поворот и не собирался просить разрешения еще на какой-то срок остаться в академии.

Академическое начальство ясно дало ему понять, что произошло бы, вздумай он остаться. Конференция академии «не сочла себя вправе останавливать прошение его об увольнении», хотя и оговорилась, что «вполне умеет ценить ученые труды и заслуги г. профессора Пирогова». Высочайший приказ об увольнении Пирогова последовал 28 июля, но уже 19 мая (торопились!) на его место (на место ПИРОГОВА!) был избран другой профессор. Финальная сцена, достойная тех, кто научную полемику подменял подсиживанием и сплетнями, научные интересы — личной выгодой и мелким тщеславием.

Конечно, Пирогов был сыт по горло! Четырнадцать лет ненужной, навязанной ему войны. Четырнадцать лет в боях отстаивал он свое право лечить людей, спасать от смерти. Иные говорят: Пирогов ушел, потому что ему надоела академия. Что ж, такое мнение подтверждает надежный свидетель — сам Пирогов:

«Служить здесь мне во сто крат приятнее, чем в академии; я здесь по крайней мере не вижу удручающих жизнь, ум и сердце чиновнических лиц, с которыми по воле и неволе встречаюсь ежедневно в Петербурге». Это он писал из Севастополя, где «возможность умереть возрастает… до 36 400 раз в сутки (число неприятельских выстрелов)», из Севастополя, где хозяйничали интриганы и воры. Об уходе из Медико-хирургической академии великий медик и хирург говорит, как крепостной, как узник накануне освобождения, как солдат на последнем году службы:

«Я отслужил мои годы и свободен».

«Меня ни лаской и ничем не принудят служить долее».

«Я уже теперь вольный казак…»

Эти объяснения, безусловно, правильны. Но лишь частично. Опираться только на них — значит допустить нечто совершенно несвойственное характеру Пирогова, значит признать, что Пирогов выходил из борьбы.



Дело выглядит совсем иначе, если вместо вопроса: почему ушел Пирогов? — поставить другой: во имя чего?..

Это был подвиг — сделаться ПИРОГОВЫМ. Мальчиком начать служение науке, юношей украсить науку своим служением, а достигнув зрелости, каждый год, каждый месяц и день дарить людям новые и новые открытия; любого из них другому хватило бы и на прижизненную славу и на бессмертие в будущем.

Но не меньший подвиг — в благодатную пору сбора урожая, когда жизнь клонится к закату, найти в себе мужество расстаться со всем честно нажитым. И расстаться не чтобы почить на лаврах, вкушая от пышного пирога славы, а во имя высокой цели. Не просто уйти из прошлого, а избрать новое поприще, неизведанное, таящее капканы и ямы, требующее нечеловеческого напряжения сил.

Четверть века Пирогов лечил больных людей. Теперь он задумал лечить общество. Стать педагогом, воспитателем. Учить и воспитывать не специалистов — хирургов, анатомов, патологов, — а деятелей, тех самых «людей и граждан», которые будут «жить для общества».

«Вопросы жизни», написанные лет за шесть до опубликования, — свидетельство того, что решение пришло не внезапно, долго вынашивалось. Как обычно, под пироговский «рискованный шаг» подводилась научная основа, выковывалась уверенность, что шаг этот принесет пользу, практически необходим.

Пирогов понимал, чувствовал, что приспела пора действовать. После смерти Николая I повеяло над Россией весенним ветром надежд. «Надо было жить в то время, чтобы понять ликующий восторг «новых людей», — писал Шелгунов. — Точно небо открылось над ними, точно у каждого свалился с груди пудовый камень, куда-то потянулись вверх, вширь, захотелось летать».

Пирогов понимал, чувствовал, что обязан действовать. За его спиной был Севастополь. Горькая правда о России, прочитанная в глубоких колеях, оттиснутых на разбитых дорогах, прочитанная в доносах знатных интриганов, в наглых отчетах воров интендантов, в беззаботных глазах главнокомандующего. И народ, умевший забыть о своем во имя общего, умевший держаться до последнего и умирать без стона. Такой народ мог и должен был отстоять все будущие Севастополи.

Ради этого и ломал свою жизнь Пирогов, покидал академию, любимую науку. Поездка в Севастополь и переход на педагогическое поприще — звенья одной цепи.

Пирогов знал, что победа сама не прилетит в руки. Не от борьбы он уходил, а в борьбу. Еще более тяжелую: академические дрязги были цветочками; палки, которые госпитальные кляузники ставили ему в колеса, — тонкими стебельками. Обстановка в академии, быть может, ускорила, но не решила уход Пирогова. Не покоя он искал, и не искал его никогда, и не смирялся с ним, даже когда его насильно пытались успокоить, — он искал поля боя пошире.

Сражение не страшно для испытанного бойца. Страшно другое — он избрал путь, который не вел к победе. Этого он не понимал.

Пирогов признался однажды: «…Неопытный, я не знал еще всех скрытых пружин механизма, управляющего обществом, и, разумеется, обманулся в моих надеждах».

Можно сделать две тысячи операций под наркозом и доказать какому-нибудь болвану из больничного начальства, что так лучше. Можно вскрыть три тысячи трупов и доказать рутинеру от науки, что артерия проходит так, а не иначе. Можно послать к черту генерал-штаб-доктора и на свой страх и риск вытащить со склада сотню палаток для раненых. Нельзя воспитать новое общество, полагаясь на промысел и время, не воспитывая в людях желания и готовности покончить со старым. Подлинно революционной педагогике невозможно развернуться, не расшатывая, не ломая рамок старого строя. Чтобы лечить общество, тоже нужны хирурги. Хирургом в педагогике был не Пирогов, а Добролюбов.