Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 60 из 64



«Христос и грешница» Поленова и «Боярыня Морозова» Сурикова — из многих картин пятнадцатой передвижной выставки Гаршин выбрал эти две, чтобы показать, как настоящий художник открывает перед зрителем мир.

Статья Гаршина — пример того, как глубоко умеет настоящий зритель понять и почувствовать этот мир, открытый художником.

Гаршин то как бы переступает раму картины и становится свидетелем и участником изображенных событий, то, наоборот, вызывает героев картины из их прошлого в. свой сегодняшний день.

Разные эпохи, разные страны — древняя Иудея и Россия семнадцатого века; разные сюжеты — сцена из легенды о Христе и действительный эпизод борьбы раскольников; даже время года разное — жаркое палестинское лето и морозная русская зима. И все же Гаршин смело связал одну картину с другой, объяснил каждую с точки зрения исторической и в каждой увидел то, что волновало его современников.

Уже в самой теме, которой Гаршин объединил оба полотна, — преступница и толпа — была заложена злободневность. И Гаршин не собирался этого скрывать. Наоборот.

Он словно для того и рассказывал историю мифической грешницы, чтобы спросить потом: «Не видим ли мы каждый день на наших улицах таких же грешниц?» Рядом с иерусалимской «блудной женой» вставала Надежда Николаевна, вставала петербургская девушка, которую грубо и безжалостно волокли в участок те, кто толкнул ее на панель и пользовался ее «услугами».

Он словно для того и разбирал подробно историю Аввакума, Морозовой, других раскольников, чтобы сказать: «дикая, чуждая истинной человечности идея», «бездушные призраки» владели душой этих людей, но убежденность, готовность пойти на любые муки во имя победы своего дела всегда были подвигом. И, перечеркивая мрачные фигуры протопопа и боярыни, вставали в памяти читателей образы иных борцов, убежденных и самоотверженных. И многое означали для читателей заключительные гаршинские слова: если человек «угнетен, если он в цепях, если его влекут на пытку, в заточение, в земляную тюрьму, на казнь, — толпа всегда будет останавливаться перед ним и прислушиваться к его речам; дети получат, может быть, первый толчок к самостоятельной мысли, и через много лет художники создадут дивные изображения его позора и несчастия».

Так «читал» русскую живопись писатель-передвижник Гаршин. За год до смерти художественный критик возродился в нем. Статья о творениях Поленова и Сурикова была лишь началом. Он собирался продолжить обзор картин пятнадцатой выставки, побеседовать с читателем об Академии художеств, написать специальную статью о Репине, о его значении для русского искусства. Не успел…

Гаршин многого не успел.

От поры до времени являлся ему давно знакомый трагический образ учительницы Радонежской. Все просил: «Напиши! Напиши!» Гаршин брался за перо — и бросал. Что-то не было еще додумано, решено.

В толстую тетрадь, похожую на конторскую книгу, заносились планы и первые наброски для большого исторического романа о Петре. Труды по истории постепенно завладевали письменным столом и книжными полками. А прочитать предстояло еще много — «томов 200». Роман замышлялся серьезный — о борьбе нового и старого на Руси. Прогулки по Петербургу стали целеустремленными — Гаршин ходил теперь по петровским местам.

Потом зачастил вдруг в университет и в несколько дней написал рассказ, да еще с «фантастическим елементом».

Молодой ученый, обнаруживший таинственные, неведомые прежде явления в природе, пытается убедить в реальности своего открытия ученых скептиков, цепляющихся за догмы. Борьба с косностью обходится ему дорого — он сходит с ума, но доказывает свою правоту. И вывод: в науке не может быть нетерпимости, познание безгранично, нужно искать.

В минуту душевного смятения Гаршин сжег рассказ. И тут же пожалел: вещь была с настроением — такую заново не напишешь.

Зато осталась в живых маленькая сказочка про хвастливую лягушку-путешественницу — единственная детская из всех сказок Гаршина.

Первая статья из «Заметок о художественных выставках» да крохотная «Лягушка-путешественница» — вот и все, что создал писатель за последний год жизни. Многого он не успел.

Но Гаршин успевал, больной, измученный мрачными мыслями и предчувствиями, выполнять задания Общества для пособия нуждающимся литераторам и ученым, членом которого состоял. Он хлопотал о пособии госпоже Розановой — она ютится с тремя ребятами в маленькой комнате — и беспокоился о воспитании ее детей. Он отыскал у каких-то знакомых госпожу Лидтке — «все, что надето на ней… ей не принадлежит, равно как и пища, которою она поддерживает свое существование». Он отправился в ночлежку и, ползая по нарам, нашел там опустившегося «на дно» корреспондента «Петербургского листка» Железнова, чтобы хоть чем-нибудь помочь ему. Он написал письмо книгоиздателю Сытину, который без его ведома перепечатал «Красный цветок», и, «не желая никакого вознаграждения для себя лично», решительно потребовал, чтобы Сытин сделал пожертвование в пользу нуждающихся литераторов.

Гаршин не искал покоя, не оберегал себя от тяжелых впечатлений! Потому что это был Гаршин. Потому что для него любовь к людям вообще была еще и любовью к нищему старику журналисту Лебедеву, и ко вдове Ступишиной с сыном, находившейся «в весьма тяжелых обстоятельствах», и к безыменной проститутке, которую били агенты и дворники на ночной петербургской улице.

«УЖЕ НАПРАСНО В МИРЕ ТЛЕЮ»



Конь легко бежал по дороге. Аю-Даг был перед ними. Он пил из моря и никак не мог напиться. На спине у него сидело облачко.

Гаршин и Герд спешились, привязали лошадей. По узкой тропинке стали продираться между кустарниками. То и дело один из них нагибался, чтобы сорвать цветок. Они пополняли гердовский гербарий. Гаршин увлеченно, как в юности, помогал другу. Он громко выкрикивал латинские названия растений, смеялся радостно — не забыл! Весенний, расцветающий Крым был прозрачно-фиолетовым и розовым.

Гаршин остановился у старого дерева.

— Нет, вы только подумайте, ведь по этим тропинкам Пушкин ходил!

Он сорвал ветку.

— Отвезу в Петербург на юбилей старика Полонского и скажу: «Вот, Яков Петрович, в солнечной Тавриде явился мне на. перепутье сам Пушкин и просил передать вам сию ветвь со своего дерева».

Тут же огорчился:

— Ну что за самомнение! Пушкин — и вдруг явился мне… И просил…

Тропинка вдруг оборвалась. Они очутились на небольшой поляне. Далеко внизу застыло ярко-голубое море. Какой простор, какая ширь! Отсюда смотришь вокруг по-орлиному.

На днях Гаршин отправился в Ливадию. Во дворец его не впустили. Он прошелся по парку, за ним тенью следовал урядник. Было душно и тесно. Не то что здесь — на воле!

Привычный конь легко бежал под гору.

…Крымские две недели промелькнули одним днем. Они принесли немного спокойствия, отвлекли от тяжких дум, но не исцелили. Болезнь цепко держала за горло. Раньше она налетала бурей, ставила на дыбы спокойное море. В последние годы периоды здоровья и хорошего настроения казались затишьем перед бурей. Гаршин ждал свою болезнь и уставал от ожидания и страха.

Лето восемьдесят четвертого года: «Я страшно хандрю все эти полгода… и ужасно боюсь, как бы не заболеть. Мне не так страшно умереть, как заболеть».

Осень восемьдесят пятого года: «…Ничего не делаю и иногда подвергаюсь припадкам тоски, от которой навзрыд реву по часу… Что это за жизнь: вечный страх, вечный стыд перед близкими людьми, жизнь которым отравляешь…

Я никогда так не хотел умереть, как теперь. О самоубийстве я, конечно, не думаю: это была бы последняя подлость».

Лето восемьдесят шестого года:

«…Четыре месяца лежал пластом. Думал, уже все кончено, опять придется начать паломничество по сумасшедшим домам». Каменное здание таможни напоминало Сабурову дачу.