Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 64

Зачем?

Чтобы настроить человека на тихую, кроткую задумчивость, смягчить душу, лицемерит Дедов, в уме подсчитывая барыши, предчувствуя поездку за границу на казенный счет и звание профессора впереди.

Зачем?

Да потому, что нельзя молчать, нельзя спокойно ходить по земле, когда видишь такое. Когда узнаешь, что человек ежедневно, ежечасно подставляет грудь под удары, чтобы ты мог погружаться в искусства, в науки, предаваться мечтам и страстям.

«Я вызвал тебя, — обращается Рябинин к своему Глухарю, — …из душного, темного котла, чтобы ты ужаснул своим видом эту чистую, прилизанную, ненавистную толпу. Приди, силою моей власти прикованный к полотну, смотри с него на эти фраки и троны, крикни им: я — язва растущая! Ударь их в сердце, лиши их сна, стань перед их глазами призраком! Убей их спокойствие, как ты убил мое…»

И Глухарь убивает спокойствие. Не только зрителей рябининской картины, но и читателей гаршинского рассказа. Он оживает. Он перестает быть лишь прикованным к полотну творением Рябинина, становится творением Паршина. Третьим самостоятельным героем «Художников». Он тот самый скверно устроенный мир, который необходимо раскрыть в искусстве, чтобы убить спокойствие тех, кто такой мир создает, принимает и признает.

Герой Рябинина не мог не быть и героем Гаршина. Слишком много общего у писателя с тем, кого сотворил он по своему образу и подобию. В подходе к жизни, в поисках темы, в ее воплощении.

Так же как Гаршин, Рябинин пишет «нервами и кровью». Как для Гаршина, произведение для него «созревшая болезнь», «мир, в котором живешь и перед которым отвечаешь». Как и Гаршину, не дает ему уснуть вечный вопрос «Зачем?». И так же как Гаршин, Рябинин стремится и умеет увидеть, раскрыть за частным фактом большое общее. Бред больного Рябинина — это и есть определение места Глухаря в большом мире.

Огромный завод… Черные, прокопченные стены. Гигантские, изрыгающие пламя печи. «Странное, безобразное существо корчится на земле от ударов, сыплющихся на него со всех сторон. Целая толпа бьет, кто чем попало. Тут все мои знакомые с остервенелыми лицами колотят молотами, ломами, палками, кулаками это существо, которому я не прибрал названия. Я знаю, что это — все он же… Я кидаюсь вперед, хочу крикнуть: «Перестаньте! За что?» — и вдруг вижу бледное, искаженное, необыкновенно страшное лицо, страшное потому, что это — мое собственное лицо. Я вижу, как я сам, другой я сам, замахивается молотом, чтобы нанести неистовый удар…»

Не то страшно, что где-то кто-то варварским способом клепает котлы, а то, что все «чистое общество» живет за счет бесконечного избиения несчастного Глухаря. И помог ли Рябинин, крикнув своей картиной «перестаньте! за что?», если и он, чтобы «предаваться искусствам», должен нанести Глухарю удар?

Через несколько лет, беседуя о «Художниках» с писательницей В. Микулич, Гаршин сказал:

— Если я люблю Глухаря, как могу я любить тех, кто упрятал его в этот страшный котел?..

И добавил по-рябинински беспощадно к себе:

— Мы поддерживаем зло тем, что терпим его.

…Картина окончена, выставлена.

Рассказ окончен, напечатан.

Ну и что же дальше?..

Глухари не ходят на выставки, не читают журналов.

«Господин с сигарой» помычит недовольно и пройдет в другой зал смотреть «Майское утро». Или отбросит «Отечественные записки», где напечатаны «Художники», и возьмет «Стрекозу».

Что же дальше? Что же изменится?



По-прежнему одни будут страдать сами и страдать за людей, а другие — бить людей тяжелым молотом, курить дорогие сигары и любоваться Клевером.

Проклятый вопрос, при встрече с которым разлетается на куски острый, нацеленный штык.

— Я не видел хорошего влияния хорошей картины на человека, — горько признается Рябинин.

И он ищет иных путей.

…Последняя сцена «Художников». Последняя встреча героев. Два отъезда. Дедов спешит «совершенствоваться» за границу. И не зря. «Не могу причислить его к русским художникам», — говорит Гаршин о Клевере. Рябинину — в другую сторону. По грязной, в ухабах и рытвинах российской дороге. Он собирается учителем в деревню. Там Рябинин «не преуспел» — коротко замечает Гаршин. На его глазах многие шли в деревню, «в народ» — и не преуспевали…

Было у Рябинина самое дорогое, самое любимое в жизни — искусство. Но если оно не может служить народу — Рябинину не нужно такое искусство. Это ошибка. Это великая жертва. И это подвиг.

Знакомые гаршинские сомнения! Вот так же, стремясь сполна отдать долги, Гаршин собирался и в «глухую армию», и писарем в деревню — туда, где на нем лежали бы обязанности, где он мог бы увидеть непосредственные результаты своей деятельности. Но Гаршин продолжал писать. И это тоже был подвиг.

…Вскоре после смерти Гаршина Репин, потрясенный гибелью друга, сделал рисунок к «Художникам». В Рябинине он еще раз запечатлел Гаршина, Дедову придал некоторые свои черты. Репин — Дедов! Ну, конечно, это преувеличение, порыв. Но если сам Репин рядом с Гаршиным чувствовал себя немножко Дедовым, то каким же Рябининым был Гаршин!

Казнь

«Сидеть у себя в комнате сложа руки… и знать, что возле льется кровь, режутся, колют, что возле умирают, — от этого можно умереть, сойти с ума».

ПЕТЕРБУРГ. 1880 ГОД. ФЕВРАЛЬ

Февраль начался событием невиданным. «5-го сего февраля, в седьмом часу пополудни, в подвальном этаже Зимнего дворца, под помещением Главного караула произошел взрыв… Попорчены: пол в караульном помещении и несколько газовых труб».

«…Во втором же этаже, в столовой комнате, приподнят паркет… и треснула стена. Значительное число стекол в здании дворца оказалось разбитым.

Взрыв, по мнению экспертов, произведен динамитом, количество которого предполагается до двух пудов…

Из бывших в караульной комнате нижних чинов лейб-гвардии Финляндского полка 10 человек убито и 44 ранено, в том числе 8 тяжело…»

Нет ничего тяжелее сознания того, что святое, великое дело, задуманное на благо людям, не только не удалось, но еще и обернулось людям во вред. Плохо было Халтурину. Месяцы напряженнейшего риска, месяцы кропотливой подготовки, бессонные ночи на подушке, начиненной динамитом, — все пошло прахом. Снова деспот и самодержец остался в живых. И снова расплатились за него кровью неповинные мужики-солдаты.

…Плохо было Гаршину. Погибли солдаты. Погибли, никого и ничего не защищая, в столице, средь бела дня. И без того хлебнули, наверно, бедняги горя на службе. Может, уже домой собирались. Сидели, беседовали хозяйственно о коровенках да лошаденках, о севе да покосах — и вдруг взрыв, и ни за что отдали жизнь. Такое трудно было вынести. Еще труднее было поверить, что погибли они по вине героев, по вине тех, кто, как гордая пальма, рвал железные путы темницы.

…Царю было страшно. Озираясь, бродил он по дворцовым покоям. Воспетое борзописцами «доброе», «милостивое», «открытое» государево сердце сдавил спазм тревожного ожидания. Царь горбился. Он физически ощущал пулю, дробящую затылок, удар кинжала между лопатками. Боже праведный! Что за судьба выпала ему — императору, самодержцу! Выстрел проклятого Каракозова словно знамение всего царствования. Испытания же последнего года» и с чем не сравнимы! Краснея, Александр вспоминал, как затравленным зайцем несся по площади от стрелявшего Соловьева. А через полгода едва-едва не взлетел на воздух вместе с собственным поездом. Но нынешний взрыв — самое страшное. Крамола уже в Зимнем дворце, в цитадели самодержавия российского. Страшное и позорное! Перед всеми монархами позор! Ну какой же он государь «всея Руси», когда в его собственной спальне хозяйничают бунтари…

Тяжелый звон грянул, сорвался с колоколен. Царь вздрогнул от неожиданности — рука дернулась к отвисшему карману, — но опомнился, благочестиво сложил персты, перекрестился. Сие в Исаакиевском соборе митрополитом Исидором в сослужении с митрополитами московским и киевским, четырьмя архиереями, восемью архимандритами и духовенством столичных церквей совершалось торжественное благодарственное молебствие по поводу спасения священной жизни государя императора и всего царского семейства от злодейского покушения. Государевы уста зашевелились — Александр привычно, не вдумываясь в слова, забормотал молитву. Поистине чудесно всякий раз избавлял его от смерти господь. Однако же, полагаясь на мудрость творца, и сам он обязан не плошать.