Страница 4 из 89
В имени «академия» не слышит мальчик Карл ни торжественности, ни тайны. Имя привычное, обиходное: отец — академик и служил в академии, брат Федор учится в академии, заходят в гости академические знакомые, приносят академические новости, случается, распалясь, ругают академию за многие непорядки. Знакомое здание по соседству с домом — из дверей налево, и опять налево — вдоль линии, и еще раз налево.
По случаю благоприятного решения совета маменька выпекает пирожное с лимонным кремом, отец произносит речь о воле и трудолюбии, преодолевающих интриги и обуздывающих судьбу; Карл радуется пирожному, вяло слушает отца, — решение совета он принимает как должное. Куда ему еще деваться, Карлу Брюлло — Брыло, как не в академию: иной судьбы у него нет. В папке, обтянутой черным коленкором с золотым тиснением «КБ» в нижнем правом углу, лежат его рисунки, показанные отцом на заседании совета. Липкими от крема пальцами Карл перелистывает рисунки: он-то уверен, что не только звание и предприимчивость отца, но и собственные его успехи обеспечили ему прием без баллотирования.
(За брата Александра, который, хотя и старше, выказал несколько меньшие успехи, решено было просить позже, с тем, однако, чтобы попали оба в один класс.)
Приказано было привозить академистов нового набора для начала занятий — следующего, 1810 года 6 января.
На отце синяя, подбитая мехом шинель с несколькими выступающими один из-под другого воротниками, намываемая «гаррик», невысокая черная шляпа. Карл тоже одет по-праздничному — в беличью шубку и такой же треух, уши его под треухом повязаны черной косынкой, чтобы не надуло. Павел Иванович шагает ровно, больно сжимая в своей большой руке вялую руку сына. Карл даже не старается идти с ним в ногу, тащится лениво, отстает, глазеет по сторонам.
Вдоль скованной Невы ветер гонит колючую снежную пыль. Летит по реке голубая на полозьях карета с форейтором и с лакеем в желтой ливрее на запятках. Вдали, у Зимнего, на белой Неве и по обеим набережным чернеет народ: по случаю крещения ждут выхода государя с духовенством для совершения обряда водосвятия; темная цепочка войск перегородила реку. Возле академии, под забранным бревнами берегом, четыре мужика в коричневых и синих кафтанах крутят деревянный ворот, подтягивая обмотанную канатом серую плиту гранита, положенную на низкие салазки. На той стороне реки медный Петр вздыбил коня; над приземистым храмом Исаакия уныло поднимается одинокий купол, невысокая с узкими проемами колокольня нагоняет скуку.
Павел Иванович, сворачивая к двери, сильно дергает Карла за руку и снимает шляпу. Карл задирает голову, схватывает глазами ободрительный взгляд Геркулеса и Флоры, без смущения улыбается богам…
В вестибюле академии выложены мозаикой по полу строгие римские цифры: MDCCLXIV — напоминание о том, что в лето 1764 начато было сооружение сего славного строения. План здания поражал небывалостью, величием и простотой. В прямоугольный корпус был вписан еще один — кольцом («циркуль»), внутри кольца образовался круглый двор. За дело взялись резво, назначили срок строительству пятнадцать лет, одних каменщиков пригнали на площадку пятьсот человек. Но отпускаемых средств, по обыкновению, недоставало, а отпущенные перерасходовались. Первый пыл поохладел, денег из казны на возведение академического дома давали что ни год скуднее, рабочих разослали по другим местам — в столичном городе поднимали здания не меньшей важности, нежели Академия художеств: дворцы, храмы; стройка поплелась, спотыкаясь и останавливаясь, — каменные ступени для академического вестибюля рубили семь лет. Четверть века прошло со дня торжественной закладки — недостроенный дом решено было считать готовым: доделки, весьма значительные, оставлялись в надежде на предприимчивость академического начальства… Дубовые двери при главном входе не были навешены, вместо них стояли решетчатые ворота, зимой снег с реки мело сквозь ворота на круглый двор, — случалось, вывозили возами, — колонны, украшавшие вестибюль, на верху парадной лестницы, стояли обледеневшие, как деревья в лесу. Вечный ветер протягивал холод по нескончаемой трубе коридоров, в спальнях же, плотно набитых воспитанниками, воздух был сперт, сквозняки наносили сюда дурной запах от устроенных прямо в здании «нужных мест», духота висела и в классах, бедно освещенных коптящими лампами.
Имея обыкновение гулять по набережным, новый государь Александр Павлович приходил в неизменное расстройство от несовершенного вида Исаакиевского храма. Про церковь сочинили непристойную эпиграмму:
Государь эпиграмму знал, она его огорчала. Нескладное строение мешало Александру Павловичу мысленно оглядывать настоящее и будущее своей столицы. В канун 1810 года по высочайшему распоряжению был объявлен конкурс с тем, чтобы знатнейшие архитекторы изыскали средство придать зданию величие и красоту. Сиротский купол был государю особенно неприятен. Архитекторы, будто сговорились, предлагали снести весь собор и ставить новый на пустом месте. Александр Павлович таковое решение находил оскорбительным для памяти основателей храма — государыни-бабки и государя-отца: он хотел возводить новое здание на прежнем фундаменте.
6 января 1810 года в рекреационной зале Академии художеств пыль стояла столбом: беготня, крик и плач; между новичками ходят воспитанники старших возрастов — учат мальчиков делать из бумаги хлопушки, отвлекая их от грустной разлуки с родителями…
Светлый мальчуган с хлопушкой в руке, плохо одетый, жмется к стене, щурится, морщит губы, чтобы не заплакать навзрыд, оглядывается боязливо, однако с интересом в глазах, — Иордан Федор, сирота, сын придворного обойщика из Павловска, недавно умершего, отданный сюда милостью вдовствующей императрицы. Шесть с половиной десятилетий минет с этого дня, когда мальчики, разные характерами, судьбой, мерой дарования, были крещены общим именем академистов, за шесть с половиной десятилетий большинство мальчиков успеет не только возмужать, состариться, но и навсегда оставить наш мир, Федор же Иордан, через шесть с половиной десятилетий почтенный старец, знатнейший русский гравер, ректор этой академии, возьмется за воспоминания, в нехитрых картинах воскрешая прошлое, отрочество и юность своего поколения, — время, которое в русском искусстве назовут брюлловским.
…Снег метет на улице, дымными струями поднимается с реки, лижет стекла рекреационной залы. Глухо стучат за окнами шаги: полки разводятся по казармам. Гудят крещенские колокола.
В пять утра торопится коридорами дежурный служитель с колокольчиком в руке; давно замечено, что звон, которым поднимают спящих, особенно резок. В умывальной толчея, плеснул пригоршню воды в глаза — и ладно, надо поспешать — в шесть молитва. Утренняя молитва длительна, зато завтрак почти не отнимает времени: кусок хлеба и горячий шалфей вместо чая; для раздачи хлеба выстраивают по росту и начинают с маленьких — им достаются хрусткие горбушки, высоко ценимые, — Карл Брюлло всегда с горбушкой. В семь часов — научные классы, в девять художественные, обед, прогулка, снова классы, два часа отдыха, с пяти до семи вечера — рисование для всех возрастов, ужин — гречневая каша-размазня, любимая академистами (зато и имели ее в неделю шесть раз), в девять мальчики расходятся по спальням… Распорядок дня однообразен, как форма одежды, и, как, форма, призван всех уравнять без учета особенностей каждого.
Ученики младшего возраста носили синего цвета суконные куртки и штаны, старшие — того же цвета фрак, короткие панталоны, белые чулки и башмаки с пряжками, вновь разрешенными…
Уроки рисования начинались копированием «оригиналов» — чужих рисунков, принятых за образец, по достижении совершенства ученик допускался к гипсам и лишь потом — к натуре; в последние годы учения добирались до композиции, и здесь все было заведено давно и твердо — как поставить фигуры, и как связать между собой, и как расположить их на плоскости холста.