Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 17

-1-

Замок Вечности

485 год аята,

осень,

Каср-аль-Хульд

…— Да сжалится надо мной Всевышний и приберет меня! За что мне такой позор, такое поношение, такое бедствие из бедствий! Посмотри на себя, поганец, напасть, несчастье матери! Ты пьян с утра!

Всплеснув унизанными браслетами, Ситт-Зубейда плюнула и села на подушку.

Меж тем одаренный всеми этими нелестными прозвищами халиф Мухаммад аль-Амин зевнул и, смаргивая красными после утренней попойки глазами, расплылся в благодушной улыбке. Пошатнувшись и ухватившись за плечо гуляма, он отмахнулся:

— Да будет вам, матушка!..

И икнул.

Его снова мотнуло, мальчишка тоже зашатался. С трудом восстановив равновесие, аль-Амин икнул еще раз, отмахнулся куда-то в сторону — видимо, от еще одного укоряющего собеседника, — и жалостно пробурчал:

— Что ж вы, матушка, мне и сесть не предло… иии-ип!.. — предательская икота одолела снова.

Подушка, которую метнула Ситт-Зубейда, попала ему точно в лицо. Аль-Амин пошатнулся — и грохнулся на спину, плашмя растянувшись на ковре.

— Гаденыш! Пропойца! Чтоб тебя джинны взяли! — потрясая звенящими руками, заорала мать халифа.

Хихикая, аль-Амин присел и, нашарив слетевшую с левой ноги туфлю, надел ее обратно. И опять икнул.

— Вы бы лучше умыться подали, матушка, — заметил он и, прижав руку к груди, выпучил глаза и задержал дыхание.

Поборовшись с икотой несколько мучительных мгновений, аль-Амин с шумом выпустил воздух и поправил на голове новомодную, с левым хвостом, чалму. Почесал под ней, брезгливо отряхнул с рук волосы.

И сел поудобнее.

— Ну, зачем явился? — мрачно спросила Зубейда. — Денег больше не дам.

И махнула рукой невольнице — подавай, мол, напитки. Девушка быстро поднесла поднос с кувшином и двумя чашечками сине-зеленого лаонского стекла.

Помявшись, аль-Амин вздохнул и ответил:

— Не знаю, что решить. Оттого и напился, матушка.

— А чего тут решать? — мрачно усмехнулась Ситт-Зубейда. — Будешь и дальше потакать солдатне, совсем на шею сядут. Говорят, аль-Хайджа давеча похвалялся, что вызвал бы этого кармата, Закравайха или как его там, на поединок и убил, как цыпленка. Но, мол, поскольку войску третий месяц не плачено, он воевать не пойдет.

— Тот кармат надерет Хайдже задницу одной левой, — неожиданно серьезно ответил Аль-Амин. — Он убил вождя племени асад, а тот гнул лошадиные подковы пальцами одной руки.

И принял чашку с шербетом от невольницы.

— Вот и я так думаю, — со вздохом отозвалась Зубейда. — Так чего ты мучаешься? Надо будить нерегиля — уж он разберется с этими еретиками!

Аль-Амин хлебнул и сморщился:

— Тьфу, гадость… что это?

— Лимонный сок со льдом, что это еще может быть? — сварливо отмахнулась мать. — Ну?..

— Боязно мне, — мрачно проговорил халиф.

Зубейда нахмурилась:

— Книжку Яхьи ибн Саида прочитал?

— Угу, — пробурчал аль-Амин, морщась и отхлебывая снова. Похрустев льдом, он шмыгнул носом и добавил: — Только от этой книжки, матушка, мне только хуже стало. По мне, пусть эта тварь спит, где ее положили.

Проводив глазами шлепающего задниками туфель сына, Зубейда мрачно склонила голову. Занавес за халифом упал, шаркающие шаги — и гулкий дробот каблучков гуляма — постепенно затихли в длинных переходах.

Каср-аль-Хульд, Дворец Вечности, супруг подарил ей незадолго до смерти, и с самого начала дворец казался женщине великоват. Зубейда чувствовала себя в лабиринте комнат и двориков как в платье с плеча свекрови — хотя, конечно, любимая и почитаемая супруга халифа никогда не носила чужих передаренных платьев.

Мать Харуна предпочитала жить в Баб-аз-Захабе, сердце интриг и дворцовой жизни, и не давала сыновьям и шагу ступить без своего одобрения.

Когда свекровь умерла, Зубейда молча выслушала рассказ о похоронной процессии: Харун шел по осенней грязи босиком, плечом, наравне с простыми носильщиками, подпирая платформу с гробом. Зубейда послушала-послушала — да и вздохнула с облегчением. О матери Харуна ходили самые разные слухи. Некоторые договаривались до того, что она велела отравить своего старшего сына — ибо аль-Хади как халиф ее не устраивал: мол, слишком много воли брал да мать не слушался. Кто-то говорил, что его отравили грушей. Кто-то шептал, что госпожа Хайзуран велела пойти к сыну доверенной рабыне, взять подушку, положить на лицо и не слезать, пока тот не помрет. А кто-то плел, что аль-Хади, мол, и вовсе не хотели травить, а рабыня несла грушу с ядом для своей соперницы, халиф увидел ее с подносом из окна, захотел отведать груши, да так и помер из-за чужой зависти.

Но теперь Хайзуран была уж девять лет как мертва — а Зубейда свободна от ее опеки. И ревности. Вот только разделить долгожданную свободу ей было не с кем — ар-Рашид лежал в пыльном вилаяте под стенами Фаленсийа, там, где его застала смерть.

Ей рассказали, что Харун почувствовал приближение смерти — черная немочь грызла ему внутренности уже давно, и уже добралась до паха, — и приказал остановить караван. И к вечеру умер в пыльном сухом саду под пожелтевшей яблоней — дом, в котором он решил ночевать, стоял давно заброшенный. Гулямы выломали старую дверь, обернули тело саваном, положили на рассохшиеся доски и зарыли у корней дерева. По прошествии нескольких месяцев после смерти супруга Зубейда приказала снести дом и на его месте возвести мазар, а у спиленного дерева — корни она не решилась трогать, чтобы не потревожить тело, — положить плиту мервского мрамора. Ей говорили, что мазар стоит заброшенный и пустой. Зато над гробницей погибшего в этом злосчастном городе Али ар-Рида возвели огромную мечеть с лазоревыми куполами, и в ней не смолкают молитвы паломников и возгласы дервишей. Еще ей рассказывали, что вилаят около мечети имама ар-Рида давно перестал быть захудалой деревушкой и разросся в целый городок. Его назвали Мешхед — Место Мученичества, и там уже целых четыре караван-сарая и два рынка. А что — люди тысячами приходили поклониться могиле праведника, паломникам нужно было есть-пить и где-то останавливаться. Поговаривали, что если дела пойдут так и дальше, Мешхед превратится в подлинную столицу Бану Курайш, а Фаленсийа окончательно захиреет. После той страшной осады город так и не оправился, а дворец, где Али ар-Рид претерпел мученическую гибель от рук нечестивого нерегиля, и вовсе стал проклятым местом…

Вспомнив про нерегиля, Зубейда нахмурилась еще сильнее и затеребила подвески на кованом кольце серьги — как только она могла их носить, эта легендарная Айша, тяжесть-то какая, литое, не дутое ведь золото…

Вспомнив про Айшу, Зубейда опять обратилась мыслями к треклятому нерегилю — и, громко вздохнув, обернулась к занавесу под аркой. Из соседнего покоя доносился веселый девичий гомон — конечно, на фарси.

— Мараджил!.. Сестрица!.. — громко крикнула Ситт-Зубейда.

Стрекот парсиянок многократно усилился, зазвенели браслеты, затопотали босые маленькие ножки, зашелестели ткани. Занавес поднялся, являя взору госпожи Зубейды ту, что когда-то давно, невообразимо давно — два десятка лет прошло, поди ж ты! — была ее главной соперницей, голубым глазом[1], бедствием и ночной змеей.

— Ушел?.. — с порога засмеялась Мараджил. — Хочешь винограду? Куланджарский, у вас такой не растет!

Расшитый золотыми цветами шелк переливался у нее на плечах, апельсинового цвета юбка мела ковры, а концы широченного кушака спускались почти до подола. Перебирая жемчужины на поясе, Мараджил локтем оперлась о колонну. Перья фазана над эгреткой парчовой шапочки задорно колыхались, белые зубы сверкали, а черные — ни единого седого волоса, это в тридцать-то шесть лет! — локоны на висках по-змеиному круглились.

Смерив завистливым взглядом по-девичьи тонкий стан парсиянки, Зубейда тяжело вздохнула:

1

Голубые глаза у арабов традиционно считаются плохим, дурным признаком — аналогично зеленым в западной культуре.