Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 55 из 96



Однако вернемся к рассказу Берлина о встрече с Ахматовой, которая стала для нее судьбоносной. Итак, 16 ноября 1945 года, в назначенный час, то есть в 15.00, в Книжной лавке писателей на Невском его ждал его новый знакомец, и они… А далее предоставим слово самому Берлину:

«…повернули налево, перешли через Аничков мост и снова повернули налево вдоль набережной Фонтанки. Фонтанный дом, дворец Шереметевых, – прекрасное здание в стиле позднего барокко, с воротами тончайшего художественного чугунного литья, которым так знаменит Ленинград. Внутри – просторная зеленая площадка, напоминающая четырехугольные дворы какого—нибудь большого колледжа в Оксфорде или Кембридже. По одной из крутых, темных лестниц мы поднялись на верхний этаж и вошли в комнату Ахматовой. Комната была обставлена очень скупо, по—видимому, почти все, что в ней стояло раньше, исчезло во время блокады – продано или растащено. В комнате стоял небольшой стол, три или четыре стула, деревянный сундук, тахта и над незажженной печкой – рисунок Модильяни. Навстречу нам медленно поднялась статная, седоволосая дама в белой шали, наброшенной на плечи.

Анна Андреевна Ахматова держалась с необычайным достоинством, ее движения были неторопливы, благородная голова, прекрасные, немного суровые черты, выражение безмерной скорби. Я поклонился, это казалось уместным, поскольку она выглядела и двигалась, как королева в трагедии, – поблагодарил ее за то, что она согласилась принять меня, и сказал, что на Западе будут рады узнать, что она в добром здравии, поскольку в течение многих лет о ней ничего не было слышно. «Однако же статья обо мне была напечатана в 'Дублин Ревью', – сказала она, – а о моих стихах пишется, как мне сказали, диссертация в Болонье». С ней была ее знакомая, принадлежавшая, по—видимому, к академическим кругам, и несколько минут мы все вели светский разговор. Затем Ахматова спросила меня об испытаниях, пережитых лондонцами во время бомбежек. Я отвечал как мог, чувствуя себя очень неловко, – веяло холодком от ее сдержанной, в чем—то царственной манеры себя держать. Вдруг я услышал какие—то крики с улицы, и мне показалось, что я различаю свое собственное имя! Некоторое время я пытался не обращать на них никакого внимания – ясно, что это была галлюцинация, но крики становились все громче и громче и можно было вполне явственно различить слово «Исайя!». Я подошел к окну, выглянул наружу и увидел человека, в котором я узнал сына Уинстона Черчилля, Рандольфа. Похожий на сильно подвыпившего студента, он стоял посреди большого двора и громко звал меня. Несколько секунд я не мог сдвинуться с места – ноги буквально приросли к полу, – после чего я пришел в себя, пробормотал извинения и сбежал вниз по лестнице. Единственное, о чем я мог в ту минуту думать, было – как предотвратить его появление в комнате Ахматовой. Мой спутник, критик, выбежал вслед за мной. Когда мы вышли во двор, Черчилль подошел ко мне и весело и шумно меня приветствовал. «Мистер X., – сказал я совершенно механически, – я полагаю, вы еще не знакомы с мистером Рандольфом Черчиллем?» Критик застыл на месте, на лице его выражение недоумения сменилось ужасом, и он поспешно скрылся. Я больше никогда не встречал его, но его статьи продолжают печататься в Советском Союзе, из этого я делаю вывод, что наша случайная встреча ему никак не повредила. Я не знаю, следили ли за мной агенты тайной полиции, но никакого сомнения не было в том, что они следили за Рандольфом Черчиллем. Этот невероятный инцидент породил в Ленинграде самые нелепые слухи о том, что приехала иностранная делегация, которая должна была убедить Ахматову уехать из России, что Уинстон Черчилль, многолетний поклонник Ахматовой, собирался прислать специальный самолет, чтобы забрать ее в Англию, и т. д. и т. п.

Я не видел Рандольфа с наших студенческих дней в Оксфорде. Я в спешке вывел его из Фонтанного дома и спросил, что это все значит. Он объяснил мне, что приехал в Москву как журналист по поручению Североамериканского газетного объединения. Посещение Ленинграда было частью его программы. Первым серьезным делом, за которое он взялся сразу же по приезде в гостиницу «Астория», было устройство в холодильник приобретенной им икры. Поскольку он совсем не знал русского языка, а его переводчик куда—то запропастился, он стал громко взывать о помощи. Эти крики в конце концов донеслись до мисс Бренды Трипп. Она спустилась вниз, позаботилась об икре и в ходе общей беседы рассказала ему, что я нахожусь в Ленинграде. Он сказал, что знает меня и что, по его мнению, я прекрасно смогу заменить ему исчезнувшего переводчика. После чего мисс Трипп довольно неосмотрительно поведала ему о моем посещении дворца Шереметевых. Остальное было понятным: поскольку Черчилль не знал, где именно меня искать, он прибег к старому испытанному методу, хорошо послужившему ему еще во время пребывания в Крайст Черч и, пожалуй, в других ситуациях тоже. Этот метод был безотказным, добавил он с обезоруживающей улыбкой. Я поспешил при первом удобном случае избавиться от него и, получив номер Ахматовой от продавца в Книжной лавке, позвонил ей, чтобы объяснить причину моего внезапного и неожиданного бегства и принести свои извинения. Я спросил, смею ли я прийти к ней снова. «Я жду Вас сегодня в девять часов вечера», – ответила она» (Там же. С. 515–517).

Знала ли Ахматова, кто выкликал ее гостя с лужайки перед Фонтанным Домом, сказал ли ей извинявшийся Исайя, что то был Рандольф Черчилль, остается неизвестным. Возможно, страх, что Ахматова не разрешит ему снова прийти, узнав, какой «хвост» за ним тянется, удержал Берлина от того, что он просто обязан был сообщить. А может быть, гордая Ахматова, прекрасно понимавшая, какие неприятности ей и только что вернувшемуся сыну несла эта встреча, тем не менее решила принять удар этого, как она говорила, «девятого вала» судьбы.



Софья Казимировна Островская, представленная в воспоминаниях Исайи Берлина, как «дама из академических кругов», своевременно записывала в дневник события, о которых сообщала в органы государственной безопасности. Ее изданные за границей дневники текстуально совпадают с донесениями анонима, сохранившимися в «деле Ахматовой» и частично опубликованными отставным генералом КГБ Олегом Калугиным. Приходится признать, что в деталях они достовернее поздних мемуаров Исайи Берлина. Михаил Кралин, в те далекие годы юный подвижник на ниве ахма—товедения, был вхож в дом Софьи Казимировны, дамы амбициозной, образованной, светской, любившей, чтобы все было, «как она сказала». Какое—то время после возвращения Анны Андреевны из Ташкента в послеблокадный Ленинград они были дружны, иначе с какой стати Ахматова пригласила бы ее на встречу с заморским гостем. Заметим, что изначально, после звонка В. Н. Орлова, Софья Казимировна была вызвана Ахматовой как переводчица. Ахматова плохо знала разговорный английский, изучая язык самостоятельно. И она, и Островская были впечатлены, когда вошедший в квартиру англичанин заговорил на чистейшем русском языке. Надобность в переводчике отпала, однако Софья Ка—зимировна изначально оказалась включенной в тот магический круг, где ей, ввиду ее контактов с тайной полицией, так хотелось бы быть.

После того как были опубликованы воспоминания Берлина, Кралин, раздобывший их копию, читал эти воспоминания к тому времени ослепшей Островской, и она корректировала изложенные в них факты. Кралин тогда же записал ее свидетельства, опубликовав их позже в очерке «Софья Ка—зимировна Островская – друг или оборотень?» (Кралин М. Победившее смерть слово. Статьи об Анне Ахматовой и воспоминания о ее современниках. Томск, 2000. С. 222–241). Он сопоставил тексты Берлина и свидетельства Островской, в свою очередь сравнив ее дневниковые записи с донесениями анонимного осведомителя.

Судя по дневниковым записям Островской и повторяющим их доносам, она весьма иронична в своем отношении к Ахматовой, что ощутимо в большом и в малом. В ее репликах содержатся явная неприязнь и подспудная женская зависть. Хотя чему было завидовать, умная и острая на язык Софья Казимировна прекрасно понимала разницу между Ахматовой и другими дамами их круга. И тем не менее ее дневниковые записи, обнаруживающие беллетристический дар, полны прямо—таки змеиного яда. Например, после постановления она записывает: «…Два вечера памяти Блока – Инст<итут> Литературы и Горьковский театр. Ахматову водят, как Иверскую – буквально. Говорит: „Что это они так со мной? Даже страшно… " Болеет, сердечные припадки, но водку пьет, как гусар <… > Ахматову встречают такой ова—ционной бурей, что я поворачиваюсь спиной к сцене с президиумом и смотрю на освещенный (ибо не спектакль, а заседание) зал. Главным образом мужская молодежь – встают, хлопают, неистовствуют, ревут, как когда—то на Шаляпине. Она розовая, довольная, смиренно лицемерящая. Слава одуряющая – и странная, странная…“ (Там же. С. 226).