Страница 21 из 96
«М. б., Вы знаете, что я последняя херсонидка, т. е. росла у стен древнего Херсонеса (т. е. с 7–ми до 13 лет проводила там каждое лето), и мои первые впечатления от изобразительных искусств тесно связаны с херсонесскими раскопками и херсонесским музеем, а так как все это находится на самом морском берегу, античность для меня неотделима от моря. Все это в какой—то мере отразилось в моей ранней поэме «У самого моря». Там меня называли «дикая девчонка» и считали чем—то средним между русалкой и щукой за необычайное умение нырять и плавать.
А в Царском была другая античность и другая вода. Там кипели, бушевали или о чем—то повествовали сотни парковых водопадов, звук которых сопровождал всю жизнь Пушкина («сии живые воды», 1836), а статуи и храмы дружбы свидетельствовали о иной «гиперборейской» античности» (Ахматова А. Собрание сочинений. Т. 5. С. 211).
В заметке «Дикая девочка» она пишет: «Языческое детство. В окрестности этой дачи („Отрада“, Стрелецкая бухта, Херсонес. Непосредственно отсюда античность – эллинизм) я получила прозвище „дикая девочка“» (Там же. С. 215).
В «Отраде» Горенки несколько лет снимали маленький домик на самом берегу моря. Как—то еще совсем маленькая Аня, роясь в песке и гальке, нашла обломок мрамора с греческими письменами. Ее одели, причесали, завязали бант и отвели в краеведческий музей, в который и отдали найденную ею реликвию.
Херсонес, с его живой античностью, полуразрушенными архитектурными памятниками, знаменитым херсонесским храмом, вошел в ее поэзию, придав ей особый смысловой и эмоциональный оттенок. Херсонес – особая страница жизни и творчества, скрывающая в себе ахматовские тайны. Один из биографов Ахматовой, общавшийся с ней в ее последние годы, «по секрету» рассказывал мне, будто бы с ее слов, что стихотворение «Рыбак» о страдающей в любовной тоске приморской девчонке и «опрокинутые лодки» в поэме «У самого моря» – автобиографичны, как раз и подводят к «тайне» о ее первом мужчине. Правда, некоторые толкователи стихов Ахматовой видят в «рыбаке» портретное сходство с Блоком, похожем на «шкипера»:
(1911)
В последних строфах легко узнается лирическая героиняя ранних любовных стихов Ахматовой. Вместе с тем в «девочке» проступают черты «девчонки» из поэмы «У самого моря», которая ловила крабов и дружила с рыбаками.
Поэма «У самого моря» завершает эпопею о детстве, в ней Ахматова прощается с Херсонесом. Поэма совместила в себе разные временные пласты: от детских воспоминаний до философского осмысления вопросов бытия – жизни и смерти, формирования религиозного сознания.
Размышляя о своеобразии биографической прозы, она заглядывает в прошлое, где видит уже как бы не себя, а оставшуюся там далекую «девочку»: «Говорить о детстве и легко и трудно. Благодаря его статичности его легко описывать, но в это описание слишком часто проникает слащавость, которая совершенно чужда такому важному и глубокому периоду жизни, как детство. Кроме того, одним хочется казаться слишком несчастными в детстве, другим – слишком счастливыми. И то и другое обычно вздор. Детям не с чем сравнивать, и они просто не знают, счастливы они или несчастны. …В молодости и зрелых годах <человек> очень редко вспоминает свое детство. Он активный участник жизни, и ему не до того. И кажется, всегда так будет. Но где—то около пятидесяти лет все начало жизни возвращается к нему. Этим объясняются некоторые мои стихи 1940 года „Ива“, „Пятнадцатилетние руки…“, которые, как известно, вызвали неудовольствие Сталина и упреки в том, что я тянусь к прошлому» (Там же. С. 214).
Ахматова, по ее словам, «не любила» Герцена и не предполагала писать свое «Былое и думы». Она оставила людям свое «Мимолетное», свои «Опавшие листья», приближающиеся к «коробам» Василия Розанова, открывшего в литературе Серебряного века свой жанр – вроде бы случайных записей, фрагментов, однако запоминающихся и вызывающих эмоциональный отклик читателя. Свое повествование Ахматова определяла как «вспышки памяти», «беглые заметки», «пестрые заметки».
Вглядываясь в прошлое, в своем желании донести до читателя то, чего кроме нее самой никто не знает и не помнит, что давно разорено и не поддается восстановлению, она писала: «Людям моего поколения не грозит печальное возвращение – нам возвращаться некуда… Херсонес (куда я всю жизнь возвращаюсь) – запретная зона, Слепнева, Царского и Павловска – нет». И когда она все же пытается перенестись из 90–х годов XIX века в начало 20–х следующего столетия, возвращение это безрадостно: «Царское в 20–х годах представляло собою нечто невообразимое. Все заборы были сожжены. Над открытыми люками водопровода стояли ржавые кровати из лазаретов первой войны, улицы заросли травой, гуляли и орали петухи всех цветов и козы, которых почему—то всех звали Тамарами. На воротах недавно великолепного дома Стен—бок—Фермора красовалась огромная вывеска „Случный пункт“, но на Широкой так же терпко пахли по осеням дубы – свидетели моего детства, и вороны на соборных крестах кричали то же, что я слушала, идя по соборному скверу в гимназию, и статуи в парке глядели, как в 10–х годах» (Вилен—кинВ. В. В сто первом зеркале. М., 1990. С. 201–202).
Анна Ахматова намеревалась написать не «автобиографию», но художественную прозу, близкую, как сама говорила, «Шуму времени» Осипа Мандельштама и «Охранной грамоте» Бориса Пастернака. Одно из заглавий этого неосуществленного замысла – «Исповедь дочери века». Ахматова очень боялась, что ей не хватит времени. Она изначально выстраивала свою БИОГРАФИЮ не в том смысле, которым наполнилось это понятие в современной жизни, получив налет канцелярской документальности, но как бытие творческой личности, явление культурно—историческое. Уже на склоне лет, когда ее слава вышла далеко за пределы советской России, она вспоминала:
«В первый раз я стала писать свою биографию, когда мне было одиннадцать лет, в разлинованной красным маминой книжке для записывания хозяйственных расходов (1900 г.). Когда я показала свои записи старшим, они сказали, что я помню себя чуть ли не двухлетним ребенком…
Биографию я принималась писать несколько раз, но, как говорится, с переменным успехом. Последний раз это было в 1946 году. Ее единственным читателем оказался следователь, который пришел арестовывать моего сына, а заодно сделал обыск и в моей комнате (6 ноября 1949). На другой день я сожгла рукопись вместе со всем моим архивом» (Ах матова А. Собрание сочинений. Т. 5. С. 161).
Воспоминания, автобиографические свидетельства, художественный текст и исследовательская литература допускают различное читательское восприятие, в соответствии с определенными сведениями, уже известными читателю из других источников. Однако последним критерием в восприятии жизни поэта остается его творчество: поэзия, проза, биографические свидетельства, маргиналии – мир художественного самопознания. Бесценным источником познания биографической и художественной истины являются рабочие тетради Ахматовой, или, как их еще называют, записные книжки 1958–1968 годов. Никогда ранее не хранившая рукописей, легко расстававшаяся с автографами, трижды сжигавшая архив, она в последнее десятилетие приступает к восстановлению рукописных источников, адресатов и посвящений, щедро комментирует события и обстоятельства создания произведений, отводит многие страницы адресам своих мест жительства и перемещений. Оставив свод биографических помет и «предупреждений», она явно обращалась к своим будущим биографам с настоятельной просьбой не фальсифицировать ее биографию.