Страница 24 из 113
— Попробуй написать что-нибудь под Хемингуэя. Я не большой его поклонник, но он, надо признать, добивается предельной, но в то же время насыщенной простоты, и это его сильная сторона. Напиши о том, что лучше всего знаешь. Возьми простой сюжет. Пусть это будет рассказ, а потом что-то более пространное, может быть, повесть. Будь проще в текстах. Потом усложнишь, но уже на другом уровне, другом витке, когда станешь мастером. От сложного к простому и затем вновь к сложному шли многие. Тебе предстоит труд, но ты будешь писателем, Габо!
Завершив с Маркесом глубокую редактуру повести «Палая листва», которую тот под руководством учителя, по сути, переписал заново, Рамон Виньес отбыл на теплоходе в Барселону, «дабы пред Всевышним предстать на родине и лечь в родную землю».
В финальной части романа «Сто лет одиночества» Гарсия Маркес напишет:
«Горячая любовь учёного каталонца к печатному слову являла собой смесь глубокого уважения и панибратской непочтительности. Эта двойственность сказывалась даже в его отношении к своим собственным писаниям. Альфонсо, который, намереваясь перевести рукопись старика на испанский язык, специально изучил каталонский, однажды сунул пачку листков в карман — карманы у него всегда были набиты вырезками из газет и руководствами по необычным профессиям — ив какую-то ночь потерял все листы в борделе у девчушек, торговавших собой с голодухи. Когда учёный каталонец узнал об этом, он, вместо того чтобы поднять крик, как боялся Альфонсо, сказал, помирая со смеху, что это вполне естественная для литературы участь».
Так оно на самом деле и было. В борделе «У чёрной Эуфемии» интеллектуал, эстет Альфонсо Фуэнмайор, увлекшись философией в будуаре, потерял единственный экземпляр драмы Рамона Виньеса, его «опера магна», над которой каталонец трудился многие годы. В мусорном баке на другой день друзья отыскали лишь несколько измятых, чем-то залитых страниц.
23
О своих друзьях той поры Гарсия Маркес скажет журналистам после получения Нобелевской премии: «Они сыграли решающую роль в моём интеллектуальном становлении, они направляли мои читательские пристрастия, справедливо ругали, хвалили, помогали во всём. Я очень серьёзно отношусь к мужской дружбе, ценю её. И самое важное то, что, как бы ни поворачивалась жизнь, как бы ни складывалась судьба того или другого, они продолжают оставаться моими лучшими друзьями».
— Маркесу чрезвычайно повезло с друзьями, с окружением, — говорил мне Хулио Кортасар в интервью на набережной Малекон в Гаване в феврале 1980 года. — Вообще-то надо сказать, что в том числе и сама литературная почва сороковых — пятидесятых годов в Латинской Америке была плодородна. Причин много — и немыслимое на другом континенте смешение рас, национальностей, традиций, обычаев, темпераментов, устремлений, и сама история Южной Америки с переворотами, катаклизмами… И у нас в Буэнос-Айресе собирались компании интеллектуалов, были кружки, литературно-художественные объединения — но не такие, как в Барранкилье в Колумбии, о чём я, ещё живя в Аргентине, слышал и чему завидовал.
«Группа молодых кутил, — пишет в книге „Те времена с Габо“ Мендоса, — ведущих весьма вольный и бесшабашный образ жизни, „заражённых бациллой литературы“, к которым Габриель примкнул в Барранкилье, сегодня скрупулёзно изучается в университетах Европы и Соединённых Штатов специалистами по латиноамериканской литературе. Для них Гарсия Маркес возник именно из этой живописной литературной среды, которая называлась Группой из „Пещеры“. Это было в начале 50-х годов одним из наиболее плодотворных литературных объединений Латинской Америки. И на самом деле сыграла решающую роль в формировании Гарсия Маркеса. Состояла Группа из молодых людей — загульных, юморных, непочтительных, экстравагантных, типичных карибцев, не относящихся серьёзно даже к самим себе».
А вот как сам Гарсия Маркес вспоминает то время:
«Наша компания образовалась стихийно, под воздействием некой силы притяжения, но с учётом общих идеалов, ещё неясных, малопонятных и нам самим. Нас часто спрашивали, как мы, такие все разные, непохожие друг на друга, держались вместе и даже не ссорились. Мы фантазировали, юлили, чтобы не открыть чужим, что на самом деле разногласия среди нас были, нередко и не слабые. Но важно, что мы всегда или почти всегда понимали причины этих разногласий. Мы знали, что слывём в городе за небездарных, эксцентричных молодых людей, средним между карбонариями и анархистами. Возможно, потому, что мы громко и открыто заявляли о своих политических убеждениях, которые тогда ещё и убеждениями не были. Но считалось, что Альфонсо — ортодоксальный либерал, Херман — свободный мыслитель, философ, Альваро — вольный анархист, а я — убеждённый и непоправимый коммунист, в том числе и на этой почве дважды пытавшийся покончить с собой. Но факт тот, что мы были бедны, как церковные крысы, и единственное, что у нас было — так это чувство юмора.
Наши споры до хрипоты, взаимные резкости и грубости оставались между нами. Мы забывали о них, лишь только вставали из-за стола или когда среди нас появлялись другие люди. В кафе „Лос Альмендрос“ однажды поздно вечером я получил урок, который запомнил навсегда. Мы с Альваро пришли позже и с ходу включились в жаркую дискуссию о Фолкнере. За столом сидели и Херман с Альфонсо, но они хранили гробовое молчание. А мы с Альваро спорили и орали, как сумасшедшие. И пили, конечно, мы всегда пили. В тот вечер, разогретый выпитым, в качестве последнего аргумента по поводу „Шума и ярости“ (роман Фолкнера. — С. М.), кажется, я привстал и ударил Альваро кулаком в лоб. Мы уже готовы были выбежать на улицу, чтобы там, за углом продолжить дискуссию один на один, но Херман Варгас остановил нас и невозмутимо заявил: „Первый, кто встанет из-за стола, навсегда проиграл в споре“. Мы были дико самонадеянны, энергичны, отважны, мы готовы были противостоять целому миру! Чего мы только не вытворяли! Единственной женщиной, допущенной в компанию, была Мейра Дельман, директор замечательной библиотеки департамента. Она пробовала свои силы в поэзии, но она редко принимала участие в наших спорах. А вечера, которые у себя устраивала Мейра, на которых собирались и никому не известные, и уже знаменитые писатели, художники, журналисты, были поистине незабываемы! Ещё мы дружили, но недолго и как-то спорадически, с Сесилией Поррас, которая наезжала из Картахены. Девушка свободных взглядов, она принимала участие в наших ночных эскападах, её не смущало, что кто-то может увидеть её в ночном бистро среди пьянчуг или даже в доме терпимости, которые она также посещала вместе с нами…
У нас были обширные знакомства — среди ремесленников, механиков из ближайших гаражей, мелких служащих… Наиболее запоминающимся был квартирный вор. Он приезжал на наши сборища ближе к полуночи: гитаны в обтяжку, теннисная майка, бейсболка и чемоданчик с его профессиональными инструментами — набором отмычек и всем прочим. Однажды его сфотографировал человек, дом которого тот обчистил, и опубликовал фотографию в прессе, объявили розыск. Но наш приятель-вор был настолько симпатичным, что ограбленного буквально завалили возмущёнными письмами в защиту „бедного воришки“! У этого нашего вора были безусловные литературные способности, он любил поэзию и вообще литературу, искусство, он так слушал наши споры, будто боялся пропустить даже слово. И он был дико обидчивым автором любовных сонетов, которые читал, правда, в наше отсутствие, потому что стеснялся, особенно ехидного Альфонсо Фуэнмайора, посетителям кафе. А после полуночи он всегда уходил на работу в дорогие кварталы города. Время от времени он приносил нам с работы подарки — иногда пустячки, а иногда и симпатичные и недешёвые ювелирные украшения, которыми мы баловали наших многочисленных подружек. Если какая-нибудь книга на книжном развале, пусть даже очень дорогая, нравилась, он покупал её и дарил нам…
Наши встречи, наши споры были, безусловно, плодотворны, хотя и отпугивали многих. Однажды на исходе ночи мы так разорались, споря о Дос Пасосе, что одна из гетер квартала Гато Негро крикнула нам из окна: „Эй, парни, если вы и трахаетесь так, как вопите, то цены вам нет, и я готова давать бесплатно!“ Нередко мы встречали рассвет в безымянном борделе китайского квартала, где жил и работал Орландо Ривера. Он писал фрески. Никогда в жизни не встречал более эксцентричных людей. У него была козлиная бородка и взгляд лунатика. С детства он почему-то внушил себе, что он — кубинец. Кончилось тем, что он в конце концов им стал. И это ему шло. Он говорил, ел, стригся, одевался, танцевал, любил женщин, как кубинец. И умер кубинцем, так никогда и не увидев Кубы. Он практически не спал. В какой бы поздний или ранний час мы к нему не завалились, он, взъерошенный, испачканный краской, иногда отупевший от марихуаны, спускался со стремянки и что-то лепетал на языке мамби. Мы с Альфонсо приносили ему газеты и читали вслух, потому что у него самого не хватало терпения их читать. У него были прекрасные карикатуры… Барранкилья тех лет была не похожа ни на один другой город. Особенно с декабря по май, когда воздушные потоки с севера побеждали инфернальную жару, испепелявшую город летом. В это чудесное время над патио, кафе, террасами веял свежий ветерок, были открыты настежь двери отелей и портовых забегаловок, где часами просиживали в ожидании клиентов ночные бабочки… На пристани играл духовой оркестр, музыку перекрикивали таксисты, обсуждавшие футбольный матч, из порта доносились крики моряков и гудки теплоходов… Одним из самых гостеприимных мест в городе в это время было таверна „Рим“, в которой собирались беженцы-испанцы. Она была открыта всегда, а потому предусмотрительно не имела дверей. Правда, крыши там тоже не было. Но даже в дождь никто не жаловался, и это не было помехой перекусить там омлетом с картошкой, поговорить о делах, обменяться новостями… Я был самым бедным в нашей компании, часто без крыши над головой в буквальном смысле слова, и, скрывшись в глубине „Рима“, писал до рассвета».