Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 113

Проиллюстрировал Габо рассказ «Навязчивый психоз» своими рисунками тушью. Кальдерону рассказ понравился, он показал его ректору лицея, объяснив, в наказание за что рассказ написан. Ректор рассмеялся, отметив, что это весьма талантливая вариация на тему «Превращения» Франца Кафки. Хотя доподлинно известно, что тогда Маркес рассказов Кафки ещё не читал, это случится позже, уже в университете. Впрочем, о подлинности или достоверности в отношении биографии нашего героя говорить не приходится: в своей жизни он дал тысячи интервью и концы с концами, мягко говоря, в них редко сходятся, зачастую не совпадают даты, события, имена. Любопытно, что Маркес не оригинален, «открещиваясь» от Кафки, — это удел многих заметных писателей XX века. Например, Набоков, защищаясь от критиков, которые усмотрели в его романе «Приглашение на казнь» присутствие Кафки, уверял, что не знает немецкого, почти незнаком с немецкой литературой, а «Замок» и «Процесс» Кафки ему стали известны тогда, когда «Приглашение на казнь» уже было опубликовано. Франц Кафка — один из самых «заразительных» писателей в истории литературы.

Хулио Кальдерон опубликовал в выпускаемой им лицейской «Литературной газете» вслед за «Навязчивым психозом» и другие сочинения Маркеса под псевдонимом Хавьера Гарсе-са: стихотворения «Если кто постучит в твою дверь…» (первая строка), «Сонет о невесомой школьнице», рассказы «Колос», «Драма в трёх актах», «Гибель розы».

А красивая блондинка Сесилия Гонсалес (которую ласково и беспощадно называли «однорукой малышкой», потому что одну руку потеряла и скрывала это под пончо) «блудливого» Габриеля бросила ради поэта, выпустившего к тому времени книгу (имени история не сохранила). Быть может, правы те, кто утверждает, что творчество, начавшееся с несчастной любви, — счастливое? Юный Маркес написал стихотворение, в чём-то созвучное «Желанию славы» Пушкина («Желаю славы я, чтоб именем моим / Твой слух был поражён всечастно…»), которого уж точно тогда ещё не читал.

Утешала другая, гораздо старше по возрасту, жена врача, которую, пользуясь отсутствием мужа, Габито посещал в их старинном колониальном особняке, где она принимала его на широком супружеском ложе.

На каникулы он возвращался в Сукре, где встречал прототипы своих будущих произведений и где его почти неизменно ждали известия о пополнении — законном или незаконном — семьи. В конце 1943 года Габриель Элихио, пока Ауиса вынашивала очередного сына, обзавёлся и очередным побочным ребёнком, что вызвало гнев жены и законной старшей дочери Марго, которого, впрочем, хватило ненадолго. А у Габито на каникулах также случился роман — со страстной негритянкой, которую он окрестил Колдуньей (напомним, в предпоследней главе «Ста лет одиночества» появляется ненасытная и беспредельная в сексе чернокожая Колдунья). Она являлась супругой полицейского. «Как-то в полночь, — рассказывал брат писателя, Луис Энрике, — на мосту Габито встретил полицейского. Тот шёл домой к своей жене, а Габито шёл из дома полицейского, от его жены. Они поздоровались, полицейский справился у Габито о его семье, Габито справился у полицейского о его жене. Это то, что рассказывает мать. Можете представить, сколько всего она умалчивает из того, что ей известно… Полицейский попросил у Габито прикурить, и, когда тот к нему приблизился, поморщился и сказал: „Карахо, Габито, ты, наверно, в „Ла Оре“ был, от тебя за милю несёт шлюхой, козёл не перепрыгнет!“». Через пару недель полицейский застукал Маркеса в постели жены и вознамерился заставить в одиночку сыграть в русскую рулетку. Но великодушно простил, потому что придерживался тех же политических взглядов, что и отец Гарсия Маркеса.

К тому же Габриель Элихио излечил его от застарелой гонореи, чего другим докторам не удавалось.

Младший брат, Луис Энрике, и в самом деле стал определённым наставником Габо — вместе с их музыкальной группой будущий писатель в конце 1945 года гулял много дней и ночей напролёт, впервые в жизни участвуя в пьяных оргиях с бесчисленным количеством участниц и участников. На Рождество он почти на две недели «занырнул» в бордель городка Махагуале, прикипев там к роскошной блуднице. «Это всё из-за Марии Алехандрины Сервантес, — вспоминал Маркес. — Потрясающая женщина! Я познакомился с ней в первую ночь и потерял из-за неё голову во время самой долгой и разгульной попойки в моей жизни».





15

В характеристике из лицея наряду с положительными моментами отмечалось, что Гарсия Маркес интересуется коммунистическими идеями, читал запрещенный «Капитал» Маркса (Сипакира была своеобразной ссылкой для вольнодумцев-преподавателей, исповедовавших либерализм и даже марксизм) и товарищам давал читать еретическую книгу Нострадамуса «Центурии» (сочетание неплохое для формирования магического реалиста).

Двадцать пятого февраля 1947 года, сдав экзамены (которые непостижимым образом иллюстрировал стихами), Маркес поступил — по настояниям матери — на факультет права Национального университета Колумбии. Но к середине учебного года убедился в том, что поэзия интересует его всё же более юриспруденции. И во время лекций в аудиториях, и на переменах в университетском дворике он читал стихи, поэмы, баллады испанских, французских, английских, немецких, американских, японских поэтов, многое с ходу запоминая, и затем друзьям и девушкам уже декламировал наизусть, что имело успех. По выходным дням, когда лил дождь, он с утра за пять сентаво покупал трамвайный билет и допоздна катался по кольцу, поглядывая в окно, читая книги. Будни он проводил на нудных лекциях, а заканчивал дни в одном из уютных кабачков на главной, Седьмой, каррере, идущей с юга на север. В ту пору там было множество бодег и бодегит, похожих на парижские кафе: «Чёрнаякошка», «Трисосны», «Колумбия», «Мельница», «Астурия». В них, как в парижских кафе 1920-х, увековеченных Хемингуэем в «Празднике, который всегда с тобой», а также Ремарком, Миллером, собирались совсем молодые, как сам Габо, и уже именитые поэты, прозаики, критики, журналисты — Хорхе Рахас, Леон де Грейф, Эдуардо Карранса… Делились новостями, спорили о литературе, много курили, пили. В пансионе Габриель ночевал редко, предпочитая недорогие, но гостеприимные публичные дома, в которых искали вдохновения на завтра многие поэты. Маркес читал стихи проституткам (как за несколько десятков лет до этого на другом конце земли Сергей Есенин «читал стихи проституткам и с бандитами жарил спирт») — его там любили.

Великое для становления художника явление, sine qua non, как говорили древние римляне, то есть условие, без которого невозможно, — окружающая творческая среда. Питательная среда. Важную роль среда сыграла в судьбах Пушкина, Бальзака, Льва Толстого, Тургенева, Бунина, Чехова, Хемингуэя…

Однажды прохладным августовским утром, после бурной ночи зайдя в кафе «Астуриас» поправиться чашкой кофе с ромом, Хорхе Саламея, непререкаемый в Боготе авторитет для начинающих литераторов, заговорил с Габриелем об «одном потрясающем австрийском писателе, непохожем на всё, что было прежде», авторе романов «Америка», «Процесс», «Замок» Франце Кафке. Саламея пересказывал эпизоды произведений с таким восторгом, что, придя в университет, на первой же лекции Габриель стал спрашивать товарищей, нет ли у кого хоть чего-нибудь этого Кафки. Однокашник из богатой семьи Хорхе Альваро Эспиноса вечером в пансионе дал ему книгу «Превращение». (По другой версии, Кафку он всё-таки читал ещё в школе.)

«Мне было девятнадцать, — вспоминал Маркес, — придя в свою комнату в пансионе, я сбросил пиджак, ботинки, лёг на кровать, открыл книгу, которую дал однокурсник, и прочёл: „Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, Грегор Замза обнаружил, что он у себя в постели превратился в страшное насекомое. Лёжа на панцирно-твёрдой спине, он видел, стоило ему приподнять голову, свой коричневый, выпуклый, разделённый дугообразными чешуйками живот, на верхушке которого еле держалось готовое вот-вот окончательно сползти одеяло. Его многочисленные, убого тонкие по сравнению с остальным телом ножки беспомощно копошились у него перед глазами. Что со мной случилось? — подумал он. Это не было сном…“ „Чёрт побери! — подумал я, почувствовав дрожь во всём теле, и закрыл книгу. — Ведь именно так говорила и моя бабушка! Значит, такое возможно в литературе! А коли так — это по мне. Я тоже буду так делать“. Я-то был уверен, что подобное в литературе не дозволено, что литература совсем другая, академическая и рационалистическая. И я сказал себе: если можно выпустить джина из бутылки, как в „Тысяче и одной ночи“, и можно делать то, что делает Кафка, значит, существует иной путь в литературе. В ту ночь я окончательно понял, что был прав, не пойдя по пути, по которому направлял отец: он хотел, чтобы я стал врачом, фармацевтом или священником, которые „живут лучше всех“».