Страница 20 из 33
Впервые тогда Ольга внимательно вгляделась в жизнь матери, как в жизнь постороннего ей человека, и стало страшно. Так вот она какая была… Для чего же она душилась «fleufs d’amour’ом», любила своего Витю и рожала детей?.. С детства готовилась, ждала, все устраивала, опять ждала и опять устраивала и так и не устроилась, и не дождалась.
Вспомнила тогда Ольга, как, перебираясь на новую квартиру, мать всегда говорила: «ну, вот теперь наконец окончательно и хорошо устроимся»,— а потом снова переезжали на другую, и опять то же самое…
Она собирала цветы и прятала пустые флаконы от духов, а после ее смерти их выкинут в помойную яму… И это еще не так страшно, а страшно то, что у каждого есть это любимое и дорогое, ради которого приносится столько жертв, часто разбивается жизнь, а другой только улыбнется и скажет: «пустяки»,— так спокойно о целой жизни человека скажет «пустяки», и будет прав.
Нужно верить, ну да, конечно, нужно верить. Тогда можно собирать бутылки, тряпочки, детские зубы и чувствовать себя правой, радоваться тому, что вот еще немного, и будет же достигнута цель, можно же будет устроиться и начать жизнь, как захочется (а то все кажется, что подготавливаешься к жизни, но еще не живешь, что вот-вот вырастешь большой, созреешь, старость придет, и тогда уж это настанет — жатва, собирание плодов, удовлетворение…). Так оно, это золотое время, и не приходит, конечно, но все же полны были дни забот и надежды — была цель, сбереженная верой.
Ну а во что верить? Этому учат с детства — в Боженьку, в папу, в маму, в то, что есть на земле правда и что нужно быть честной, и тогда станешь счастливой, всеми любимой. Потом уже сами себе придумывают, вот как этот только что ушедший славный студент Сережа…
И это нужно, это не смешно,— только как этому научиться? Прежняя детская вера стала давно уж красивым воспоминанием — сияние лампад и молитвы-песни, и святые папа с мамой. Все это осталось где-то глубоко в душе, как солнечный день, давно уже угасший, по-прежнему милый, быть может, даже больше, но ненужный для будущего.
Чужая вера не манила, не убеждала, а своя…
Ширвинский, Вася — падение и грех,— вот что дала ей жизнь взамен ее мечты. Ах, почему у нее так слаба вера, почему вот этого своего не дала ей мать, своего, самого нужного и дорогого, что спасло ее от отчаяния,— не дала ей крепкой веры, так, чтобы всегда разочаровываться и всегда верить. Нет, она не могла так…
И, глядя широко открытыми глазами в душную тьму спящей комнаты, Ольга качала головою и горько думала, что если бы ей сказали: «вот он, которого ты ждала, о ком ты мечтала,— вот твой светлый бог»,— она не дерзнула бы подойти к нему, сказать ему о своей любви, потому что боялась бы последнего разочарования, после которого ей не нужна была бы жизнь.
Так, сметая с пути своей жизни все светлое, беспощадно и холодно рассеивая все надежды, за которые хваталось измученное сердце, Ольга сидела на измятой кровати рядом со спящей подругой до самого тусклого петербургского утра.
Деньги от отца пришли, но с лаконической припиской, что они последние, чтобы Ольга ни на что не рассчитывала, если не хочет вернуться домой, потому что жизнь в Петербурге — один разврат, и отец этого допустить не может.
Купон, на котором это было написано, Ольга разорвала, а с деньгами решила быть экономнее.
Решение ее остаться в Петербурге и, если можно, никогда больше не уезжать отсюда окрепло и созрело в ней до полной уверенности в невозможности поступить иначе.
И Ольга начала бегать по объявлениям. Сережа стал помогать ей. Он в простоте души думал, что она так только хотела заняться делом «чтобы не коптить неба»; ему и в голову не приходило, что она нуждается.
Место наконец подвернулось.
Случайно разговорившись в университете с одним дотоле малознакомым студентом — Скарыниным, Сергей узнал, что сестре студента нужна барышня — не то бонна, не то гувернантка — к ее двум детям. Сестра этого студента артистка и не может, как то должно было бы, присмотреть за малышами. Предпочтительна была бы русская девушка из хорошей семьи. Сережа тут же назвал Ольгу и на радостях, не желая откладывать дела в долгий ящик, потащил своего нового приятеля к нашим подругам.
Застали они их одних дома и в хорошем расположении духа. Раисе удалось раздобыть где-то сильно подержанный рояль напрокат за пять рублей в месяц, и теперь они вдвоем чистили и настраивали его.
Сережа передал Ольге, в чем дело.
— Так вам нужна воспитательница к детям вашей сестры? — совсем серьезно переспросила Ольга, глядя на несколько смущенного Скарынина.
— Да, собственно, так…
Он хотел еще что-то добавить, но умолк. Нервное лицо его все время меняло выражение.
Тогда, обернувшись к Сергею, Ольга дурашливо покачала головой.
— Ай-ай, Сережа,— и вам не стыдно?
— То есть как это?
— Да очень просто! Разве можно меня рекомендовать вашему товарищу как воспитательницу…
Она не выдержала и рассмеялась. Раиса последовала за ней.
Студенты недоумевали. Сережа взъерошил свои волосы и развел руками. Скарынин, чуть пожимая плечом, поднялся с места, готовый раскланяться.
Но Ольга удержала его:
— Подождите, не уходите. Почему бы вам не остаться нашим гостем. Этот Сережа — я его люблю, но он всегда все напутает. Садитесь же, и поговорим.
Скарынин покорно уселся. Легкая улыбка дрогнула на его губах и мгновенно исчезла.
Он был гладко подстрижен, высок ростом, опрятно одет. Его нельзя было бы назвать красивым, но глаза его были серы и внимательны, нос мягок, но прям, губы слегка припухлы, но по-детски невинны. Он был прост и естествен, но все существо его точно жило какой-то ускоренной, порывистой жизнью, и поэтому казалось иногда, что он смущается и делает непроизвольные движения, не соответствующие смыслу его слов.
Ольга улыбалась, глядя на него.
— Ну вот, теперь поговоримте. Начать с того, что я вообще ненавижу всякий труд, то есть просто не понимаю, как его можно исполнять без отвращения. Это плохо, это гадко, быть может (не правда ли, Сережа?), но это так. Работать нужно, вернее, зарабатывать,— с этим ничего не поделаешь. Но какая же я воспитательница!
Ольга опять засмеялась, но на этот раз как-то тише, и вопросительно посмотрела на Скарынина. Тот не знал еще, что отвечать, и молчал.
— Так чем же вы хотите быть тогда? — взволнованно крикнул Сережа и заходил по комнате.
— Ах, Боже мой, чем!.. Ну, кассиршей, ну, лектрисой, ну, приказчицей, наконец…
Сережа возмущался:
— Стоило кончать гимназию! Нечего сказать! Вы бы в натурщицы пошли!..
Раиса, все время тихо улыбавшаяся из-за рояля, сказала примиряюще:
— Брось, Сережа, не скандаль! Пойди попроси хозяйку поставить самовар, и будем чай пить…
Так из всей этой истории ничего и не вышло. Только Сережа еще несколько дней дулся на Ольгу, а Скарынин стал бывать у подруг, и довольно часто.
Он как-то все приглядывался и прислушивался. Видимо, Ольга сбивала его с толку. Странны были ему и ее смех, и ее беспричинная задумчивость, и ее речи, всегда сбивчивые, всегда противоречивые, всегда такие, будто она и сама не верит тому, что говорит. А главное — пугало его и поражало то, что она как-то уж очень хорошо знала жизнь и людей, знала всю темную сторону их и уже не удивлялась никакой их мерзости.
Сам он был очень чуток, очень жалостлив, отчасти сентиментален. Жизнь знал по книгам, воспитывался до университета дома, у отца с матерью, где-то в самарской глуши, а потом, когда родители умерли, поселился у старшей сестры-актрисы, давно ушедшей из дому, порвавшей с семьею и прижившей от какого-то актера двух детей. С тех пор началась у него упорная душевная ломка, и ко всему стал он относиться как-то до болезненности внимательно, боясь ошибиться и не так понять.
Ольга была для него новой загадкой, новым мучительным вопросом, который он хотел разрешить. Не зная жизни, он не знал и того, что, не поняв человека впервые, уже никогда его не разгадаешь; что, подойдя близко к человеку и внимательно разглядывая его, перестаешь быть объективным, и в конце концов или отвернешься от него, или полюбишь.