Страница 7 из 11
Еще до того, как появилась Кэрол, меня отдали в специальную школу.
В три года я надела первую свою школьную форму — голубое платье в клетку и синий блейзер, застегнутый на все пуговицы, чтобы я из него не убежала.
Мне нравились тяжелые дубовые двери школьной церкви, полированные полы, цветные окна высоко над головой. Нравилось, как все это пахнет, нравились деревья, чьи ветви нависали над детской площадкой. Нравились булочки с кремом на переменах и волосы Элизабет. Нравился металлический школьный значок, пришитый к лацкану блейзера. И сейчас, двадцать три года спустя, я храню этот значок в одной из своих коробок с сокровищами. Достаю его — и снова оказываюсь в школе, как будто все было вчера. Такие сокровища — мои ключи к самой себе, и не дай Бог кому-то их тронуть.
Это была частная школа с хорошей репутацией: индивидуальный подход, внимание к детям «с особыми нуждами». Начать надо с того, что все дети здесь были разные. Большинство — старше меня. Как правило, тихие и не такие настырные, как другие дети.
Считалось, что я умная, однако я часто не понимала, что мне говорят. С интеллектом у меня все было в порядке, но не хватало сообразительности. Вместо того чтобы разговаривать с людьми, я просто подражала им или, не слушая их, болтала что-то свое, как будто для беседы этого достаточно.
Кроме того, я не любила, когда ко мне подходили близко — вздрагивала и отодвигалась. Отец винил в этом мать. Мать возлагала вину за свое обращение со мной на мое поведение. Старший брат, сытый мною по горло, обзывал меня «психованной». Я повторяла его обидные слова. Шлепок! Так я научилась совсем не отвечать.
То, чем мы занимались в этой школе, я научилась делать с удовольствием. Учительница вела нас в школьную церковь и клала на пол огромный лист бумаги. С каждой стороны бумаги сажали учеников с карандашами (хотя я не обращала на них внимания).
Мы начинали рисовать, каждый со своей стороны — и вдруг я обнаруживала, что чужая рука пририсовывает что-то к моей картинке, а, подняв глаза, видела, что к руке прилагается лицо. А потом учительница старалась извлечь из наших каракулей что-то осмысленное.
Иногда, когда я проявляла интерес к тому, что делают другие дети в классе, мне тоже давали поработать. Но это меня раздражало. Рисовать я не возражала, но терпеть не могла мастерить человечков или что-нибудь вроде этого. Когда мне давали в руки материал для поделок, я создавала миниатюрные миры, разноцветные, мягкие и пушистые, полные мест, на которые можно залезть или пролезть под ними, если бы мне удалось туда попасть. Я опускала лицо на уровень своего «шедевра» и смотрела не столько на него, сколько в него, как кошка заглядывает в мышиную нору.
Еще я никогда не любила сидеть на стульях. У меня были беспокойные ноги, они никогда не стояли на месте, и сидеть смирно на стуле было выше моих сил. Я предпочитала чувствовать под собой твердую почву — по возможности, всем телом. Но однажды меня посадили рядом с крупной девочкой по имени Элизабет. Она вырезала человечка из бумаги и картона. Меня заворожили ее волосы — длинная коса, спускавшаяся по спине. Я провела по ней рукой. Девочка обернулась — и меня испугало то, что к косе прикреплено лицо. Я ведь не хотела трогать ее — только ее волосы. Она сказала, что ее зовут Элизабет. Сколько помню, это был первый раз, когда я прикоснулась к кому-то ласково — пусть только к волосам.
Из школы меня забирала мать. Я махала рукой, прощаясь со школой. И однажды распрощалась с ней навсегда. Потом мне рассказывали, что девочка с церебральным параличом ударила меня камнем по голове. Может быть, так и было. Я этого не заметила — как не замечала ничего, что не интересовало меня и не путало. Очевидно, она не причинила мне боли, ни физической, ни иной.
Ко времени ухода из специальной школы я уже начала становиться Кэрол. Кэрол разговаривала с людьми. И я училась разговаривать. Люди, возможно, думали, что это специальная школа хорошо на меня повлияла. Может, и так. Во всяком случае, вреда не принесла.
В одно время с обычной начальной школой я начала ходить на занятия балетом. К тому времени я отлично научилась делать все, что мне говорят. Людям это нравилось, поэтому им нравилась Кэрол. Я была очень гибкой, могла завязываться узлом — люди смеялись и восхищались, а мать гордилась способностями своей танцующей куколки.
Наконец-то мать перещеголяла свою старшую сестру! У нее появилась своя танцующая куколка — а у сестры были одни мальчики. Мать крутила меня, тянула за ноги, едва их не отрывала, заставляя меня делать шпагат или прогибаться назад. Я лежала на полу, брат с восторгом держал меня за одну ногу, мать за другую: они превращали меня в часы. Они смеялись, и я тоже, ведь я была Кэрол. Наверное, они считали, что мне это нравится. Теперь у них не просто танцующая куколка — у них гуттаперчевая девочка! Талант, дар, а в будущем, может быть, слава! Я сделалась семейной достопримечательностью. Танцуй, куколка, танцуй! К одиннадцати годам все суставы у меня были поражены ревматизмом, и я сидела на обезболивающих. Скрежетала зубами и била себя кулаком, чтобы усмирить боль. Мне казалось, что кости скрипят при каждом движении. Обезболивающие я пила еще много лет. Танцевала — только до семи и так и не научилась различать правое и левое.
В начальной школе я научилась называть себя сумасшедшей. В двадцать два года, в поисках себя, я вернулась в дом, где выросла. Новая квартирантка показала мне надпись, которую нашла на стене дедушкиного флигеля. Я вспомнила, когда это написала — после смерти дедушки, мне было тогда около шести. Надпись гласила: «Донна чокнутая». Странно, но еще четыре года мне понадобилось, чтобы понять, что нормальные дети говорят о себе «я».
Я не понимала, дружат ли со мной другие дети. Я выбрала себе в школе первую подругу, ее звали Сандра. У нее были блестящие темные волосы, и мне нравилась ее улыбка. Сандра была полной, веселой и добродушной. Другие ее дразнили. Мы с ней стали, как она сама говорила, «водой не разольешь».
Другие играли в школу, в дочки-матери, в доктора и медсестру. Прыгали через скакалку, играли в мяч, менялись коллекционными карточками. Карточки у меня были. Я их раздала, чтобы завести друзей — прежде, чем поняла, что их надо не раздаривать, а обменивать.
С Сандрой мы каждый день играли в одну и ту же игру. Смеялась она, смеялась я, смеялись мы обе. Сидя рядом, мы изо всех сил кричали друг другу что-нибудь прямо в ухо. Мне от этого было щекотно, и я смеялась, а что она кричала, не так уж важно — главное, нашелся наконец человек, согласный играть в мои игры.
На переменах и за обедом мы с Сандрой выпивали как можно больше воды — так, что казалось, что сейчас лопнем. Душили друг друга до синевы, пока не начинали задыхаться и кашлять. Давили на глаза, чтобы увидеть цвета, и вопили, пока не охрипнем и не заболит горло.
Все это было страшно весело. Я впервые обнаружила, что физическими ощущениями можно делиться. Обычно, когда кто-то был рядом, мои чувства «выключались», притуплялись настолько, что мне приходилось взбадривать себя самыми крайними методами, чтобы ощутить хоть что-нибудь.
У Сандры появилась еще одна подруга. Я звала ее жирной, а она меня ненормальной. Сандра с новой подругой пытались втянуть меня в свои игры. Но я не знала, что делать с двумя подругами сразу — и решила проблему, отказавшись от обеих.
Часто я играла на улице одна — разглядывала свои карточки, лазила по деревьям или по брусьям, рвала цветы, кружилась на месте, глядя на солнце, а потом падала наземь и смотрела, как вокруг меня кружится мир. Я любила жизнь — но оставалась страшно одинока.
Других детей тянуло ко мне. Они с восторгом смотрели, как я бесстрашно хожу по брусьям, болтаюсь на ветке в тридцати футах над землей, словом, делаю что-то «безумное».
Брат ходил в ту же школу, но с ним я не общалась. Поначалу он пытался меня опекать, но очень быстро я стала для него чокнутой, психованной, словом, обузой. На самом деле я его не виню. Он делал успехи в «реальном мире» — а я обитала в своем собственном.