Страница 79 из 98
Задумавшись, я перенесся в Париж, на Плас-Данкур. Я веду моего старого учителя французского языка на спектакль «Жаль, что она шлюха!». Я уже дважды ходил на него в театр «Ателье». И теперь иду вновь, потому что этот поход будет праздником для Лантельма: он редко теперь выходит из дома. Однако я иду и для того, чтобы самому насладиться этим зрелищем. Меня околдовала актриса, исполнявшая в спектакле главную роль. Никогда не слышал я такого дивного голоса. Он — как пение дрозда на Припятских болотах. (Как мог я забыть ее имя, прежде столь же привычное для моих губ, как имена Эдвиги Фейер или Марсель Шанталь.) Она не только красива, она мила. Мила и красива. Ей надлежало быть одной из величайших французских актрис. Возможно, она и была ею. (Я все еще пытаюсь вспомнить ее имя. Но из глубин памяти всплывает только: Левалуа-Перре и Драгиньян*.) Я никогда не забуду, как ее таскали туда-сюда по сцене. За волосы, только представьте себе! И она мирилась с этим. Туда-сюда. А прекрасные золотистые волосы беспомощно бились по заплаканному лицу...
* Подлинное имя актрисы Люсьенн Лемаршан. — Примеч. авт.
Кто читал роман «Надя», тот безусловно вспомнит те удивительные коридоры памяти, которые постепенно раскрывает перед нами Бретон с самого начала повествования. Кто забудет тот абсолютно абсурдный спектакль, о котором он подробно рассказывает, описывая свой поход в театр «Двух Масок»? Пьеса называлась «Порочный». Среди действующих лиц — мадемуазель Соланж. Рядом с пятьдесят восьмой страницей в этой книге одной из самых необычных книг нашей эпохи находится фотография (довольно скверная!), сделанная Анри Мануелем. Под ней надпись: «L’enfant de toute а l’heure entre sans dire mot»**. Эта строка, а также еще несколько таких же дрянных фотографий (без сомнения, сознательно вставленных в книгу) и репродукции эскизов Нади сопровождали меня в путешествии на юг. (Одна из самых волнующих, самых запоминающихся черно-белых репродукций, которая соперничала с непредсказуемым, как хвост кометы, текстом, называлась «Осквернение просфоры». Никогда не был Уччелло в такой странной компании.)
** Ребенок, который скоро перестанет говорить (фр.).
Как я пятнадцать лет помню совет сотрудника Национальной библиотеки, — возможно, потому, что беседа с ним была моим первым продолжительным языковым контактом во Франции, точно так же мне часто вспоминается поразительное, ни с чем не сравнимое описание игры Бланш Дерваль в «Порочном». Почему? Потому что первое литературное творение, посланное мною редактору, было сумбурным, отрывочным, абсолютно невразумительным описанием того момента, когда, войдя в театр эстрады после начала представления, я увидел женщину, поднимавшуюся по широкой лестнице с мраморными перилами. Тогда я словно раздвоился, и каждая моя половина видела свое: внутреннее зрение дополняло внешнее, сливаясь с ним в непостижимой гармонии. К моему удивлению, я получил от редактора, Фрэнсиса Хэккета, поощрительное письмо. Это краткое, сердечное послание поддерживало меня все десять лет, полные неудач и отчаяния... И вот теперь я во Франции читаю книгу человека, чей поэтический дар всегда восхищал меня, и описание его посещения театра напоминает мне мой первый обнародованный литературный опыт. Проза Бретона, конечно же, несравненно лучше. Однако интересно, что стало бы с «Надей», покажи Бретон книгу американскому редактору?
Пейзаж. Внутренний и внешний пейзаж. Я часто задумываюсь, что привело меня во Францию, сделав возможным примирить в себе внутренний и внешний мир? Из американской жизни в глубине моего сердца запечатлелась только одна картина: Бруклин, Уорд 14, где я вырос. Но рядом с моим домом, который был для меня целым миром, совсем не было картин природы. Что влекло меня с такой силой во французскую провинцию? Что нашел я там созвучное моим мечтам? Старые воспоминания? Может быть. Память о детских книгах? Не помню, чтобы я что-то читал о Франции в детстве. Первую французскую книгу «Шагреневая кожа» дал мне мой друг-поляк Стенли Воровски, и ее же вырвал из моих рук отец, потому что в его представлении все, написанное французами, особенно Бальзаком, было аморальным. Мне было тогда шестнадцать. Франция заполонила мое сознание спустя десять лет, когда я свел дружбу с музыкантом из Блю-Эрф, штат Миннесота. Помнится, он дал мне от руки исписанную тетрадь — его собственный перевод книги под названием «Батуала».
Нет, я не могу вспомнить какой-то особый пейзаж, который вызвал бы у меня желание путешествовать по Франции. И все же стоило мне ступить на эту землю, как я тут же почувствовал себя дома. По иронии судьбы, первым запомнившимся словом было defense*. Оно смотрело на меня отовсюду—с дверей и окон поезда, со стен зданий, с самого тротуара. «De’fense de...»**. А вот следующую фразу я особенно отчетливо запомнил, потому что пережил потрясение, когда мне ее перевели; эти слова можно было увидеть в любом французском поезде: «места для les multiles de la guerre»***. Неожиданно мне открылось, что означала война для европейцев. Для нас она была чем-то вроде приключения. То, с чем можно справиться, как говорится, одной левой. Но Францию обескровили. Мне никогда не забыть тот поезд, вышедший из Гавра, как не забыть и погруженный во мрак Марсель, когда я покидал Францию.
* Запрет (фр.).
** Запрещается... (фр.)
*** Инвалидов войны (фр.).
Во время тех лет, что предшествовали моей поездке во Францию, когда лихорадочное предвкушение смены обстановки сменялось отчаянием при мысли, что мне никогда не покинуть Нью-Йорка, я засыпал друзей, побывавших в Париже, идиотскими вопросами. А правда, что улицы там по-прежнему мостят булыжниками? И все одеты в черное? Не могли бы они описать внешний вид кафе «Дохлая крыса»? Стоит ли в центре Парижа статуя Рабле? Как сказать по-французски: «Я заблудился»? И так далее. Бесконечные вопросы, которые вызывали, конечно же, неудержимый хохот. Приходя к родителям, я прихватывал с собой французский разговорник и, вручая его отцу, просил: «Прочти отсюда несколько вопросов на английском и проверь, правильно ли я отвечаю на них по-французски». Когда я говорил: «Oui, monsieur, je suis tms content»*, отец только улыбался: «Даже мне понятно: все совсем как по-английски, только слова другие». После чего мы жали друг другу руки со словами: «Comment allez-vous aujourd’hui?»** Тогда мне казалось, что мы прекрасно произносим эти короткие фразы. Но, ступив на французский берег, я запаниковал. Самые простые вопросы ставили меня в тупик. Вместо ответа я невнятно бормотал: «Oui, Madame» или «Non, Monsieur»***. «Мадам» и «месье» я никогда не забывал прибавить. Перед отъездом мне вдолбили в голову важность такой элементарной вежливости. И еще — «s’il vous plait»****. Эти фразы были как бы паролем.
* Да, месье, я доволен (фр.).
** Как вы поживаете сегодня? (фр.)
*** Да, мадам... Нет, месье (фр.).
**** Пожалуйста (фр.).
Мир канцелярской волокиты! Таким было одно из моих первых впечатлений. С другой стороны, я не знаю, что такое быть иностранцем в Америке. Я слышал от моего друга Стенли, как обращаются с ними на Эллис-Айленд, да и собственными глазами видел, как их повсюду шпыняют и загружают грязной работой. Однако быть самому чужаком — совсем другое дело.
Настоящее потрясение я пережил сразу по приезде, когда чиновник, разглядывая мой паспорт, обратил внимание на то, что я «ecrivain»* В его голосе послышалась нотка уважения. Я же был поражен. Неужели на свете есть такое место, где писателей ценят? Не слишком ли это хорошо, чтобы быть правдой? Чиновник не спросил, что я написал. Я мог быть всего лишь литературным «негром». Но он уважал саму профессию. В Америке же сказать, что кто-то писатель, означает возбудить к нему подозрение и враждебность. Если он не знаменитость, то у всех (особенно у официальных лиц) сразу появляются мысли, что человек этот нечестный, безответственный и скорее всего анархист. Если вы журналист, тогда другое дело. Репортеры и корреспонденты — опасные люди: они могут вознести тебя или разрушить твою репутацию за считанные минуты. Но обычный писатель, тот, кто сочиняет книги, — вот еще! — это уж совершенно никчемный человек, вроде служителя в общественном туалете. Думаю, первый большой сюрприз ждал меня в ресторанчике на улице Канет, когда после нескольких недель регулярного туда хождения я спросил хозяйку, не могу ли при случае поесть в кредит. «Ну, конечно, месье, никаких проблем», — ответила она. «Что за страна! — подумал я. — Меня здесь едва знают, а я уже могу есть в кредит». Я пытался представить себе владельца нью-йоркского ресторана, который согласился бы сделать то же самое. Но смог припомнить только тех, которые предлагали в ответ перемыть посуду.