Страница 68 из 98
***
Когда непристойность занимает в произведении искусства или литературы заметное место, она обычно является элементом техники, сознательным приемом, не имеющим ничего общего с намерением вызвать сексуальное возбуждение, как в порнографии. Если там и есть скрытый мотив, то он претендует на гораздо большее. Его цель — разбудить читателя, ввести его в смысл реальности. До некоторой степени использование непристойного художниками можно сравнить с изображением чудес у старых мастеров. Это напряжение последней минуты на грани отчаяния часто становилось предметом жарких споров. Ничто, связанное с жизнью Христа, например, не подвергалось такому пристальному изучению, как приписываемые ему чудеса. Особенно важно, следует ли Мастеру полностью раскрепоститься или он должен воздерживаться от применения своих необычайных способностей? Что касается великих учителей дзэн, то они не колеблясь прибегали к любым средствам, чтобы разбудить своих учеников; они совершали даже то, что мы зовем святотатством. И как следует из некоторых известных толкований Потопа, даже Бог временами впадает в отчаяние, стирает все написанное, чтобы продолжить эксперимент с человеком на новом уровне.
Относительно этих сомнительных проявлений силы надо признать, что только Мастер может отважиться на них. Кстати, элемент риска существует только в глазах непосвященных. Сам Мастер всегда уверен в результате; он никогда не пойдет с козыря, если того не требует ситуация. Его поведение можно сравнить с действиями химика, добавляющего последнюю каплю в раствор, чтобы добиться нужного солевого осадка. Даже когда Мастер применяет силу, он учит. Свидетель его необыкновенной мощи навсегда становится другим человеком. В каком-то смысле такая ситуация может быть описана как переход от доверия к вере. Как только обретешь веру, назад пути нет; доверие же — чувство неустойчивое и способно меняться.
Нужно также признать: тот, кто наделен подлинной силой, не нуждается в том, чтобы демонстрировать ее ради собственных интересов. В проявлении такой силы, по сути, нет ничего чудесного при условии, что наблюдающий ее способен подняться на тот непостижимый уровень прозрения, который является естественным для Мастера. Люди же, которым неведом источник их могущества, люди, про которых говорят, что они определяют судьбы человечества, обычно плохо кончают. Можно сказать, что все их усилия сводятся к нулю. На мирском уровне нет ничего прочного: ведь на этом уровне сна и иллюзий все — только страх и желание, тщетно скрепляемые волей.
Но вернемся к художнику... Стоит ему только раз прибегнуть к помощи своих необычайных сил, — а я именно в таких магических терминах думаю об использовании в произведении искусства непристойного, — он неизбежно оказывается во власти неподвластных ему стихий. Поначалу он может стремиться разбудить читателей, но впоследствии сам переходит в другое измерение реальности, где уже не испытывает потребности никого пробуждать. Его бунт против всеобщей инерции по мере того, как крепчает его внутреннее зрение, претерпевает чудесное изменение: теперь он понимает и принимает тот порядок и гармонию, которые можно постичь только через веру. Его воображение растет по мере роста его сил, потому что творчество уходит корнями во внутреннее зрение — царство фантазии. В конце концов художник оказывается среди непристойных само обвинений, как завоеватель — среди развалин побежденного города. Он осознает, что подлинная природа непристойного кроется в страстном желании обратить других в свою веру. Желая разбудить других, он разбудил самого себя. А однажды проснувшись, потерял интерес к иллюзорному миру — теперь он пребывает в свете и, подобно зеркалу, отражает свое прозрение каждым действием.
Как только эта высота взята, какими убогими и незначительными кажутся обвинения моралистов! Как бессмыслен спор — обладает или нет данное произведение высокими литературными достоинствами! Как нелепа сама постановка вопроса, нравственна или безнравственна природа этого творения! Любой смелый поступок может вызвать обвинение в вульгарности. В природе мольбы, безумной мольбы об общении все — драматично. Насилие, проявляемое в действии или в слове, — переиначенная молитва. Сама инициация — насильственный процесс очищения и слияния. Все, что требует радикального вмешательства, нуждается в Боге — и всегда через некую форму смерти или уничтожения. Всякое проявление непристойного заставляет чувствовать неминуемую смерть формы. Те, кто обладает высшим знанием, не проявляют беспокойства даже перед лицом смерти; писатель, однако, не принадлежит к этим избранным: он находится лишь на пороге мудрости. Имея дело с духом, он тем не менее обращается за помощью к форме. Когда он полностью осознает себя творцом, то подменяет свое собственное бытие словами. Но в ходе этого процесса наступает «темная ночь души», когда, взволнованный созерцанием будущего и еще не вполне осознав свои возможности, он прибегает к насилию. Он приходит в отчаяние из-за невозможности поделиться с другими своими открытиями и прибегает то к одному, то к другому средству, которыми располагает; эта агония, пародирующая сам акт творения, подготавливает его к разрешению дилеммы, но это разрешение—абсолютно непредсказуемо и таинственно, как само творчество.
Безудержные проявления этой великолепной мощи имеют отблеск непристойного, если смотреть на них сквозь преломляющие линзы «эго». Все превращения происходят за секунды. Освобождение означает сбрасывание цепей, разрыв кокона. Непристойное — то, что подготавливает рождение, предсознательные судороги в предвкушении новой жизни. Только в смертельной агонии постигается природа рождения.
Между чем еще может идти борьба, как не между формой и сущностью, между прошлым и будущим? В такие моменты само творчество подвергается испытанию; тот, кто стремится раскрыть тайну, становится сам ее частью и таким образом помогает ее увековечить. Так приподнимание вуали над тайной можно считать высшим выражением непристойного. Ведь это попытка подглядеть тайные процессы мироздания. В этом смысле вина Прометея символизирует вину человека-творца, высокомерного человека, который отваживается на акт творчества прежде, чем ему дарована мудрость.
Эти родовые муки относятся не к телу, но к духу. От нас требовалось познать любовь, пережить слияние и общение и таким образом остановить вращение колеса жизни и смерти. Но мы предпочли остаться по эту сторону Рая и создать посредством искусства иллюзорную субстанцию из наших снов. В некоем глубинном смысле мы вечно откладываем действие «на потом». Мы заигрываем с судьбой и усыпляем себя мифами. Мы погибаем в сетях наших трагических легенд, как пауки, запутавшиеся в собственной паутине. Если что-то и заслуживает эпитета «непристойное», так это мимолетная встреча с тайной, путешествие на край бездны, где переживаешь все экстазы головокружения и все же отказываешься уступить магии неизведанного. Непристойное имеет все свойства скрытого интервала. Оно так же беспредельно, как само Бессознательное, и так же аморфно и текуче, как субстанция этого Бессознательного. На сознательном же уровне оно воспринимается как нечто странное, пьянящее и запретное и потому притягивающее и парализующее, когда, подобно Нарциссу, мы склоняемся под нашим отражением в зеркале наших пороков. Всеми признанное и тем не менее презираемое и отвергаемое, оно поэтому постоянно появляется в разных обличьях в самые неожиданные моменты. Когда же оно узнается и принимается — как плод воображения или неотъемлемая часть человеческой реальности, то вызывает не более ужаса или отвращения, чем цветущий лотос, пускающий свои корни вниз, в речной ил, где он родился.
Вспоминать, чтобы помнить
Мы остаемся верны воспоминаниям, чтобы сохранить себя, свою личность, которую на самом деле, если бы мы это только понимали, утратить невозможно. Когда мы открываем эту истину, заключающуюся в самом акте воспоминания, то забываем все остальное. «Сам Бог, — писал де Нерваль, — не может превратить смерть в полное уничтожение».